Меценаты искусства и коллекционеры
Шрифт:
Признаться – пленился музыкой, и за такое к ней пристрастие и прозвали меня Филармоном. Как где появлюсь – в банке ли, в трактире Арсентьича – все в один голос: «Честь имеем, Филармон Филармонович!»
Забыли, как и звать-то меня по-православному, а из-за этого чуть было грех большой со мной не случился. Извините, пожалуйста, вы, может быть, человек неверующий, а мы еще у себя на памяти бога держим.
Так вот, говеючи, подошел я причащаться. Раскрыл рот, а диакон возгласил: «Причащается раб божий Филармон!» Потом спохватился да как фыркнет! и батюшка от смеха животом затрясся, а я поперхнулся
Перед уходом я напомнил Свешникову о его обещании уплатить художникам долг. Сразу левый глаз стал у него немилосердно мигать, рот перекосился, и запрыгала щека.
Он торопливо заговорил:
– Я пригласил вас, собственно, затем, чтобы вы не беспокоились. Сейчас, хоть зарежьте, уплатить не могу, а после троицына дня сам внесу на ваш товарищеский счет все денежки. Пока что поезжайте вы спокойненько к себе в деревеньку и отдохните до будущего нашего приятного свидания.
Из рядов интеллигенции, приобретавшей картины, выделялся своим постоянством некто Минин.
Ежегодно являлся он на выставку и отбирал вещей ровно на три тысячи. В картинах он разбирался, относился к ним со вниманием и любовью и никогда не выколачивал у художника уступки. Бывал только в затруднении, когда сумма превышала три тысячи. Тогда художники сами шли ему навстречу и уступали в цене. Спрашиваю у Минина, почему он тратил такую определенную в год сумму, ни больше, ни меньше, как три тысячи?
Минин, смеясь, объясняет:
– Вы слышали о четырех братьях-разбойниках?
Я вспоминаю о сборнике арифметических задач, составленном четырьмя преподавателями, которых гимназисты прозвали разбойниками.
– Так вот, – говорит Минин, – один из четырех разбойников я и есть. Должно быть, много беды наделали мы своими задачами гимназистам, да и вам, художникам, вероятно, перепадало; так я, чтоб загладить свой грех перед вами, решил всю сумму, которую ежегодно получаю за учебник, тратить во спасение своей души. И я спокоен бываю, когда у меня не остается ни копейки от этих денег.
Аккуратнейший был человек и платил с таким видом, как будто действительно снимал с себя какую-то тяжесть.
«Интерес имею к Репинской картине, да только и хочица и колица аттаво, что дорого».
Так писал мне один из директоров огромного печатного Сытинского дела Михаил Тимофеевич Соловьев.
Он был выходцем из глуши и бедноты. Пристроился в литографию учеником, стал мастером и в конце концов заделался сам ее хозяином, пайщиком в книгоиздательстве и газете Сытина, имел несколько доходных домов в разных концах Москвы.
Отсутствие образования не мешало ему любить науку, признавать значение печати, что в то же время увязывалось у него с практическими целями, с доходностью. Особая хозяйственная сметка, тонкое чутье выгоды печатного дела вели его к расширению Сытинского предприятия, к постановке его на широкий полуамериканский лад. А как начиналось дело у самого Сытина – вспоминал художник-передвижник К. В. Лебедев, много работавший на сытинские издания, иллюстрируя русские исторические темы.
На Никольской улице была у Сытина небольшая книжная лавочка. Постом сюда собирались
Словом, дело коммерчески блестяще процветало. Соловьев сидел в кресле за большим директорским столом, принимая посетителей по делам издательства. К нему впускали для доклада мальчика, наряженного в особую форму со светлыми пуговицами. Посетителя Соловьев внимательно выслушивал и каждое слово, что называется, наматывал на ус. В его прищуренных, глубоких глазах чувствовалось «себе на уме». Он прекрасно разбирался в людях, в выгодах всякого дела и по каждому вопросу имел свое твердое мнение. Вероятно, мало делал промахов, а если что не удавалось ему, не мог простить себе ошибку и нещадно бранился.
При всей его простоте и необразованности у него было трезвое сознание необходимости искусства для народа. Он признавал живопись культурной силой, способной вместе с печатью проводить идеи определенного лагеря. И думается, не ради одного честолюбия задумал он устроить картинную галерею в глухом захолустье у себя на родине.
Он хотел поделиться с темным народом крупицами того, чем пользовался сам в кругах культурного общества. В понятных ему вещах он видел нечто свое, родное, близкое его сердцу и считал, что оно найдет отклик и в сердцах простых людей его родины.
– Это им надо, надо! – говорил Михаил Тимофеевич и глубоко, внутри себя, улыбался. Покупая картины, торговался:
– А так не пойдет, чтобы двести? – спрашивал у художника и ждал ответа с улыбкой, закрыв глаза. Редко добавлял и обычно оставался при своем предложении, которое у него, очевидно, было крепко продумано.
Упустил он однажды картину Репина, про которую писал, что она «колица». Сперва пожалел денег, а когда решил купить, картина уже была продана («Пушкин в лицее»). Досаде его не было конца. Плевался и бранил себя всячески. Досталось и его знакомым художникам:
– Вы, приятели, – кипел Соловьев, – не могли сказать мне по дружбе: бери, Михаил Тимофеев, бери! Вот теперь и прозевал! А как бы она пригодилась, да и не для одного меня.
Очевидно, он имел в виду посетителей своей будущей галереи. О своем намерении построить ее он не всем говорил.
Вся квартира Соловьева была заставлена картинами. На стенах не было уже свободного места, и картины стояли пачками на полу в ожидании своего времени, когда для них будет построено особое помещение. А Михаил Тимофеевич сидел за своим письменным столом и, сощурив глаза, с хитрой улыбкой обдумывал свой бюджет и возможность выкроить из него часть для галерейки на своей родине.