Мечников
Шрифт:
Со временем, когда медицина (в чем я уверен) справится с этими бедствиями, то отпадет одна из больших причин жизненной горечи, но пока этого нет. Поэтому рядом с притуплением инстинкта жизни является примирение с перспективой смерти как средства не чувствовать бедствий, постигающих близких сердцу. Со временем, когда медицина устранит этот источник несчастья, старость сложится гораздо краше, и жизнь по ортобиозу сделается более возможной и нормальной.
В возрасте между 50 и 60–65 годами радость жизни, как я описал это в Nature humeine и Essais optimistes, мною ощущалась
Насморк в воспаление легких не обратился и скоро совсем прошел. Но, как свидетельствует Ольга Николаевна, «прежнее радостное настроение покинуло его; в жизнь потихоньку проскользнул глухой, но упорный отзвук похоронного звона».
16 (3) мая 1914 года ему исполнилось 69. В этот день Мечников сделал еще одну запись:
«Сегодня я вступил в семидесятый год жизни! Для меня это большое событие. Анализируя свои чувства, все больше убеждаюсь, что „инстинкт жизни“ у меня ослабел. Я нарочно слушал те музыкальные вещи, которые прежде доводили меня до слез восторга (как, например, 7-я симфония Б[етховена], ария Баха для скрипки и пр.), чтобы проверить впечатление. Последнее значительно ослабело против прежнего. Несмотря на легкость, с которой плачут старики, у меня не появлялось ни одной слезинки за крайне редкими исключениями. То же и в других областях. Нынешней весной распускание и цветение кустов и деревьев, проявление оживления природы не вызывало и тени того восторженного чувства, которое я испытывал в прежние годы. Я скорее ощущал грусть, не от предвидения конца моей жизни, а от сознания тяжести существования. О наслаждении жизнью, как в прежние годы, не может быть и речи. Чувством, преобладающим над всеми прочими, является бесконечная тревога из-за здоровья и счастья ближних».
Смерть, однако, не спешила к тому, кто сам так упорно шагал ей навстречу.
В июле Мечниковы опять поехали в Сен-Леже, где сняли дачу, окрестив ее «Норкой». Илья Ильич соорудил маленькую лабораторию, которая «давала ему возможность разнообразить занятия и не утомляться исключительно чтением и писанием, как в прежние каникулы».
Илья Ильич изучал «естественную смерть» бабочек шелковичного червя — они, словно большие снежные хлопья, покрывали все камины и столы в «Норке»; писал воспоминания о Сеченове; читал или просто сидел у небольшого лесного прудика. С Ольгой Николаевной они ежедневно совершали долгие неторопливые прогулки.
«Сильная жара, — вспоминала Ольга Николаевна, — сменилась дождями, после, которых установилась удивительная погода. Вся природа точно успокоилась. Появились ковры лилово-розового вереска; хлеба дозревали, шла уборка их; росли стога и золотистые скирды. Все было спокойно и умиротворенно».
И тут пришла весть о том, что Австро-Венгрия объявила войну Сербии…
Мечников не хотел верить в свершившееся. «Как можно, — говорил он, — чтобы в Европе, стране цивилизованной, не пришли к соглашению без бойни. Война была бы безумием, даже с точки зрения Германии. Ведь против нее три сильнейшие державы. Нет, война невозможна».
Но она была не только возможна. Она
1 августа Германия объявила войну России.
3 августа — Франции.
В какие-то сутки переменилась жизнь большого государства. С великим трудом Мечниковы достали лошадей, чтобы ехать на станцию; едва пробились сквозь вокзальную толчею и втиснулись в переполненный поезд.
Париж уже был на военном положении.
Институт Пастера опустел; почти всех сотрудников мобилизовали. Животных тоже не осталось: предвидя надвигающийся голод, их умертвили, дабы не переводить пищу.
Все это Мечников выяснил в первый же день, и, когда вечером он сошел с поезда в Севре, Ольга Николаевна его не узнала. Перед ней был глубокий старик, согнутый, удрученный, с погасшим, отсутствующим взглядом. «Цивилизация», в которую он так верил, зло надругалась над его старостью…
«Резкий контраст его стремлений с жестокой действительностью, — писала Ольга Николаевна, — был ударом, которого не могло перенести его отзывчивое, больное сердце».
Приходили известия о гибели знакомых молодых людей.
Немцы стремительно продвигались к французской столице. Над городом регулярно стали появляться немецкие самолеты. Однажды «таубе» сбросил бомбу близ вокзала как раз в то время, когда Илья Ильич и Ольга Николаевна сходили с поезда. Казалось, что город не выстоит. Правительство переехало в Бордо. Началась паника…
Проводя дни в опустевшей лаборатории, Илья Ильич стал писать книгу об основателях современной медицины — Пастере, Листере и Кохе.
Так встретил он свое семидесятилетие, до которого год назад явно не рассчитывал дотянуть.
Несмотря на военное время, чествовать его в библиотеке института собрались многие.
Торжество началось в половине одиннадцатого утра под председательством непременного секретаря Академии наук Гастона Дарбу. Он приветствовал юбиляра от имени академии и совета Пастеровского института.
Собранию сообщили о поступивших адресах и телеграммах; зачитали письмо Ру (он не мог присутствовать из-за болезни) — удивительное письмо (мы не раз цитировали его), каждая строчка которого, несмотря на «юбилейную приподнятость», дышала искренностью.
«Мне, право, совестно, — сказал в ответной речи юбиляр, — что теперь, когда всеобщее внимание сосредоточено на гигантской борьбе, вы вспомнили о таком незначительном событии, как мой 70-летний юбилей.
От души благодарю вас всех, особенно же нашего многоуважаемого председателя г[осподи]на Гастона Дарбу за его речь, столь благожелательную ко мне.
Не менее благодарен я и нашему дорогому директору, г[осподи]ну Эмилю Ру, сказавшему мне так много теплых и лестных слов, способных самого скептического человека заставить преувеличенно оценить свое значение.
Раз мы здесь собрались, я пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить Институт Пастера за его доброе отношение ко мне в течение 27 лет, протекших с его основания. Здесь, в тишине лаборатории, вдалеке от всякого воздействия, чуждого строгой научной работе, я смог разработать мои идеи и спокойно достигнуть конца своей карьеры. Ибо, приходится с этим примириться, 70 лет в теперешних условиях существования составляют предел деятельной жизни. Именно поэтому их и празднуют совершенно особым образом.