Мечты и кошмар
Шрифт:
Введенский был в числе этих первых священников-проповедников. Действовал в группе с другими, тоже нам давно известными, — имен не называю, ибо судьбы их не знаю.
— Да какой это Введенский?
— Тот самый, помните, студентик… Он ведь сделался священником; кажется, не очень давно.
Как относился тогда к Введенскому народ — «демократия»? Прямых о нем отзывов «демократических» в то время мне слышать не приходилось (о других — много).
Зато в среде забитой интеллигенции, только что потянувшейся к церкви, — Введенский победил все сердца.
— Нет, вы подите, послушайте. Он прямо захватывает! И какой смелый… О политике, впрочем,
Говорили еще, что он «не боится» изменять богослужение:
— Как первые христиане: врата царские все время настежь. А когда весь народ соберется, — внешние двери запираются. После проповеди бывает общая исповедь. И целую ночь народ в церкви. Что же, разве наше время — не время катакомб?
Наивные рассказы эти (почему у «первых христиан» были царские врата настежь?) ничего еще не говорили ни за, ни против Введенского. Его склонность к переменам или «новшествам» могла быть одинаково делом и хорошим, и дурным. Вообще — интеллигентские прозелиты, примитивно невежественные во всем, что касается религии и церкви, даже навыков не имевшие — ничем меня не удивляли и ничего не объясняли. Но удивила — в первое мгновенье, — «хромая Аня».
«Хромая Аня» — это круглолицая, хитренькая, невинная — и страшная — Судьба царской семьи, «другиня» Гришки Распутина. Анна Вырубова. Она достойна особого рассказа, здесь я упоминаю о ней вскользь, — в связи с Введенским.
Еще совсем недавно Аня нашла в Алекс. — Невской Лавре затворника. Двадцать пять лет сидел в затворе, и никто о нем не знал, а теперь вышел, и она с ним удостоилась говорить. Не велит уезжать. Как ни страшно ей оставаться, — она не уедет.
Но вот Аня уже не поминает о затворнике. Она вся полна Введенским. Мечтает поступить в его «братство».
— Как он говорит, ах, как он говорит!
Восторг Ани породил во мне первое еще смутное подозрение. Очень был характерен. Не сидит ли в «черненьком студенте с анкетой» нечто, Анино влечение и восторг объясняющее?
Но скажу раньше несколько слов о ныне убитом большевиками, многострадальном митрополите Вениамине.
К священникам-проповедникам он относился с величайшей ревностью и благостностью. Введенский особенно льнул к нему, приникал к нему, под его крыло. Часто звал служить в своей церкви (неподалеку от нас).
М. Вениамин был очень скромен, тих и — крепок. Положение дел, надо сказать, он принял мужественно. Это было особое, не кричащее, мужество. Служил везде, где его только просили, ходил через весь город, иногда очень поздно, пешком, один. А город — черный, небывало-страшный, снежные стены сугробов, и все знают, что убийцы и грабители стерегут на уличных пустынях… (Так было в 18–19 году, так, впрочем, продолжается и в 23-м).
М. Вениамина потребовали к себе однажды кронштадтские матросы. Было похоже на ловушку. Окружающие молили его не ехать — не послушался, поехал, даже чуть ли не один. В нем была совершеннейшая готовность к смерти в каждую данную минуту. Это чувствовалось и, вероятно, не раз обезоруживало врагов. Не у всякого красноармейца, не у всякого чекиста даже, русского мужика, поднялись бы на него руки. Большевики это знали. Недаром и убийство его «сорганизовали» они особенно подло: увезли в Москву, долго замаривали в тюрьме, распускали слухи, что расстреливать, если и будут, — не теперь. Затем, ночью, заставили одних — обрить его догола
Лишь потом эти третьи — палачи узнали, кого они убили.
Раз как-то, в 19 году, глубокой зимой, м. Вениамин служил всенощную в церкви Введенского. Служба кончилась поздно, и знакомая семья, жившая в нашем доме (все члены церк. братства), попросила и Вениамина, и Введенского у них заночевать. Усердные хозяева приготовили чай (из поджаренной морковки, конечно) и даже спекли крошечные, темно-коричневые «белые» булочки.
Из церкви, вплоть до нашего дома, шла громадная толпа. И все стояла у дверей, не расходилась, чернела на белой, лунной, пустой улице. За кем шла? За будущим мучеником Вениамином или за будущим предателем его — Введенским?
— Требуют еще Владыку, — сказала мне впопыхах старушка моя, бегавшая к воротам. — Он два раза опять к ним сходил, благословлял, уговаривал. Теперь, может, дадут покой.
Луна выше, дом давно потемнел, час уже третий. И вот опять — глухие стоны на улице. Подхожу к окну. Пусто, бело, светло от луны. А по середине улицы — маленькое, черное копошится, кричит. Ну, конечно, опять убили. Надо же, под окнами как раз.
Посылаю узнать к бывшему швейцару. Но он на улице. Тащит черное — оно упирается. Криков не разобрать. Все равно, — идем сами вниз. Оказывается: последняя женщина из толпы решила не уходить от дверей, пока еще раз не увидит Вениамина. «Не уйду! Не уйду! Ходу к Владыке!» «А за милицией? А за комиссаром?» Не слушает.
С середины улицы ее убрали, но она у стенки, в снегу, просидела до утра… и Вениамина дождалась, если не замерзла.
Ну, а Введенский? В чем было его очарование для прозелитских сердец — и для «хромой Ани»?
Послушать его было надо, и мы пошли — не с поклонниками, меня «на него» звавшими, — а с людьми действительно религиозными. Они его уже знали, но говорили уклончиво: «Сами послушайте».
После этой проповеди дело, для меня, по крайней мере, стало необыкновенно ясно. Когда мы выходили, кто-то спросил: «Ну, что скажете?». Только одним словом и можно было ответить:
— Кликуша.
Да, Введенский не проповедовал — он кликал. Самое неприятное в этом кликушестве — была его нарогитость. Может быть, в конце концов, он и себя приводил в транс, как слушателей известного типа; но начинал-то — «нарочно», и впечатление производил бесстыдное, внутренно-нецеломудренное.
Человек до сжатости зубной, тщеславный. Мелко-тщеславный. Завистник шаляпинского успеха. Разновидность типа весьма обыкновенного. Такие люди, при малейше-благоприятных условиях, за них цепко хватаются. И пользуются. И выплывают. И держатся. И уж на все идут, чтоб держаться. В конце концов зарываются и, конечно, проваливаются.
Но у Введенского была одна черточка, она-то и не могла не влечь «хромую Аню».
Тело Гришки Распутина после революции вытащили из-под укромной часовни, где он был похоронен. Долго тело возили на моторе, потом где-то за городом долго и неумело, в сыром снегу, жгли его, потом так же долго и неумело «развевали пепел по ветру». (Подумаешь, чем занимались, на что драгоценное время тратили!)
Развеялся ли пепел по ветру? Не осел ли темной копотью? А если носится в русском воздухе невидимо — не глотнул ли его и «советский батюшка» — Введенский?