Медленные челюсти демократии
Шрифт:
2
Я думаю, что авангард не является авангардным. Иными словами, это явление никак не связано с новаторством в области духа, пионеры авангарда не открывают новых горизонтов свободы и не являются глашатаями разума. Это не есть шаг вперед. Куда-то в сторону, вбок, назад — но не вперед. Когда мы говорим, что авангард сказал новое слово в культуре, добавил к гуманистическим свершениям Микеланджело и Рембрандта нечто новое, приспособил гуманистическое искусство Европы к новому времени, мы совершаем ошибку. Думаю, что все вместе — идеи, амбиции, произведения авангарда — все то, что обществом было принято за новые ценности гуманистической культуры, таковыми не являются. Авангард не представляет гуманистической культуры, дело обстоит прямо наоборот. Вообще говоря, авангард никогда и не скрывал, что хочет именно покончить с прошлым — «сбросить Пушкина с корабля современности», «сжечь музеи», и т. п., но с течением времени эти высказывания стали относить на счет патетической риторики. Считается, что, несмотря на скандальные декларации, авангард
«Новая модальность» или «модуль эпохи», как определяют авангард сегодня, описывается исследователями как феномен «многоликого единства». Произнося слово «авангард», мы привычно объединяем многих художников, которых в реальности мало что связывало. Пабло Пикассо и Марсель Дюшан были современниками и, несомненно, оба — новаторы. Затруднительно сказать, кто именно из них авангардист, а кто «попутчик» авангарда, используя советский термин тех лет. В котором из них присутствует волшебный дух авангарда, энергичное вещество строительства — а в ком не присутствует? В истории тех лет представлена толпа молодых амбициозных людей, и все разом они производят нечто новое — хотя бы потому, что молоды и будущее формируется их усилиями. Однако никакого общего дела они не делали — и однородного движения, тем более осмысленного общего порыва к новому у них не существовало в принципе. Если будущее в итоге оказалось построенным, и очевидно построенным именно авангардистами, то отношения к этому будущему Пикассо не имеет.
Примеры параллельных судеб и параллельных реальностей можно длить бесконечно. Генрих Белль и Йозеф Бойс жили в одно время и в одной стране, они оба прошли войну (правда, Белль был антифашистом и дезертиром, а Бойс — бравым немецким летчиком), и оба считали себя выразителями современности. Белль, несомненно, выразил растерянность послевоенных лет, сказал нечто гуманистическое в пику нацизму и власти богатых, однако новый мир строил отнюдь не Генрих Белль. У Йозефа Бойса гораздо больше поводов считать, что подряд на строительство мира получил именно он. Пикассо совершенно не хотел того, чего хотел Дюшан, Белль отнюдь не хотел того же самого, чего хотел Бойс, и, хотя по природе своего творчества Пикассо и Белль — новаторы, авангардистами их (или Камю, или Хемингуэя, или Бекманна, или Гросса, или Кирхнера, или Модильяни) назвать невозможно. Эти люди жили рядом с авангардистами, сиживали в одних и тех же кафе, пили одно и то же вино, — но убеждения их были полярными. Новатор и авангардист — совсем не одно и то же. Поиск новой выразительной метафоры, нового синтаксиса, новой пластики — и авангардное сознание — совсем разные вещи.
Анализу вещества авангарда препятствует и то, что в те годы свои программы огласило несчетное число объединений, фракций, союзов — недолговечных, но настроенных на жизнь в веках. Они произносили суждения поспешно и пылко, сбивчиво, и эта сбивчивость легла в основу многих финальных формулировок. Их декларации запутаны, многие из героев тех лет состояли попеременно в нескольких союзах, обижались друг на друга, кляузничали, приносили разные присяги — чехарда пристрастий весьма мешает.
Например, описывая русскую культуру 10-х — 20-х годов, мы произносим через запятую имена Маяковского, Филонова, Крученых, Цветаевой, Пастернака, Малевича, Мандельштама, Родченко, Шагала, Татлина, Ахматовой, Петрова-Водкина и Есенина — но нетрудно увидеть, что взгляды и цели у поименованных мастеров различны.
Хрестоматийные и очевидные совпадения программ Малевича и Хлебникова нисколько не отменяют того факта, что в подавляющем большинстве случаев — совпадений не было никаких.
Что общего у Петрова-Водкина с Малевичем? По всей видимости, очень мало: Петров-Водкин писал людей, с руками, глазами, характерами, биографиями — а Малевич рисовал геометрические фигуры. Соблазнительно сказать, что Водкин не выражал современность, был ретроградом. Однако он сказал о своем времени не меньше, но, пожалуй, гораздо больше, чем Малевич. Мы знаем о комиссарах и солдатах, комнатах и домах, Петрограде и Ташкенте тех лет именно благодаря Петрову-Водкину. Но что же говорить о Петрове-Водкине, художнике, изображающем антропоморфные формы, когда даже с Татлиным Малевич не мог договориться, и взаимная неприязнь их приводила к дракам. Татлин заявил однажды, что пребывание в одном городе с Малевичем для него невыносимо — от такого заявления до творческого союза, согласитесь, далековато. Общеизвестно то, что произошло между Малевичем и Шагалом, история несимпатичная. Шагал пригласил Малевича работать вместе с ним в Витебске, а Малевич, воспользовавшись коротким отсутствием Шагала в школе, захватил административную власть и самого Шагала немедленно уволил. Пожалуй, и этот эпизод не слишком похож на братство творцов. В последние, затравленные годы Маяковский и подумать не мог искать поддержки у своих былых коллег — тех, с кем он некогда маршировал по бульварам, накрасив щеки и облаченный в желтую кофту; распалось братство крикунов — да и не было его, строго говоря, никогда.
Филонов ни в коем случае не был конформистом, он несомненно придумал много нового, но это новое было информативно и содержательно, а новое Крученых — совсем не информативно. Прикажете считать, что они заодно? Вероятно, Мандельштам пользуется старой стилистикой — но то, как он сказал о революции и терроре, превосходит по страсти самые яркие холсты Ларионова. Принято считать, что художник пятнами и сочетаниями цветов передал драму, которую поэт выражает многословно. Но все же это не совсем так; рассказать о лагерях, стройках, революции, страхе и стойкости методом нанесения на холст точек и пятен — невозможно. Можно передать порыв, но этот порыв будет относиться к чему угодно: к цунами на Таиланде или очереди за колбасой в брежневские годы. Считается, что порыв такой интенсивности мог появиться именно и только в то время, которое описывают Мандельштам и Ларионов.
Противоречий между художниками тьма. Есенину не по пути с Маяковским, но ему также не по пути и с Родченко, и с Ахматовой; Шагал не имеет ничего общего с Малевичем (хотя оба и были в свое время комиссарами), но Шагал и с Маяковским не очень-то близок Пастернака никак не соединить с Крученых. Маяковский в корне противоположен Малевичу, Татлин — Ахматовой. Если мы зададимся целью подобрать тождественные пары, найти сходных мастеров, которых объединяло бы общее видение мира, то у нас получатся странные сочетания, совсем не конвенциональные. Скажем, Шагал очень близок Есенину — по образам, по тембру голоса, по ощущению природы. А Татлин очень похож на Цветаеву — обнаженной структурой, костяком, на который не нарастает мяса. Говоря о Малевиче и Родченко, вы никогда не произнесете слова «любовь» — это чувство абсолютно неведомо данным авторам. Они про что угодно, только не про это. Но представить Маяковского без любви — немыслимо. Любовь Маяковского и Ахматовой — чувства заведомо разной природы. Говоря о Татлине, мы часто употребляем слово «проект», но очевидно, что утопический проект бытия Татлина и казарменный проект Малевича — противоречат друг другу. В творчестве Цветаевой очень большое место занимают понятие долга и чести, но вы никогда не найдете даже отзвука этих понятий у Родченко. И так далее, и так далее: никакие общие манифесты не заменят того, чем собственно и является искусство, — индивидуальной плоти образа.
Читая «Воспоминания» Надежды Мандельштам, одно из самых точных свидетельств о том времени, встречаешь изрядное количество имен. Надежда Яковлевна написала подробный портрет эпохи, но имен Малевича, Клюна, Родченко, Розановой, Кандинского, Лисицкого, Поповой — в книге нет. Художников в книге упомянуто достаточно много: здесь и Митурич, и Тышлер, и Кустодиев, и Анненский, и Альтман, и еще много разных. Но авангардистов, тех, которые рисуют квадратики и кружочки — их нет в помине. Она их просто не разглядела, не обратила внимания. Не со зла, не от желания уязвить (она, например, точно и едко выписывает диагноз Маяковскому) — просто не заметила, пока жила. Вообще говоря, Надежда Яковлевна слепотой и невнимательностью не страдала, была феноменально зрячей и памятливой, прожила истовую и страстную жизнь. Описаны Петербург и Москва, Тифлис и Армения, страхи, споры, стихи, картины, — а вот этого явления, творений с квадратиками и кружочками, ну просто не было, не отпечаталось в памяти.
Те годы оставили много хронистов; самое беспощадное время беззащитно перед свидетелем. Таким свидетелем у всех последовавших за ним эпох было христианство, и у всех диктаторских режимов отныне есть судья — любой моральный человек, или, если угодно, гуманистическое искусство. Отныне на любую пирамиду и высотку, на любой парад и демонстрацию — найдется один спокойный человек, который просто посмотрит со стороны и скажет, что ему это не нравится. Будь то Виктор Клемперер в Германии или Надежда Мандельштам в России, но всегда найдется моральный и твердый человек, который увидит, запомнит и напишет, и слово его будет звучать громче, чем грохот оркестра. Говоря словами гордой Ахматовой, словами, обращенными к власти: «Сила — право; только ваши дети за меня вас будут проклинать». О тех годах России нам оставлено довольно хроник, негоже сетовать, что эпоха спрятана. Архивы засекретили, картины убрали в запасники, рукописи запретили к изданию — но есть живое свидетельство, есть рукописный дневник. Мы знаем подробные хроники Федора Степуна, Анастасии Цветаевой, Ильи Эренбурга, Нины Берберовой, Юрия Анненкова, Кузьмы Петрова-Водкина, Андрея Белого, Владимира Набокова, Ивана Бунина и десятки воспоминаний, записок, заметок — Кузина, Гершензона, Ивинской, Зайцева, Чуковской. Поразительно, что в их зорких и подробных отчетах, где можно отыскать сведения о чем угодно: о ценах на крупу, о том, как болеют дизентерией, какого цвета кофта у Ахматовой, — не отыскать упоминаний о создателях квадратиков. Написаны тысячи страниц, душевная и духовная жизнь эпохи не обделена летописцами — а вот для этих персонажей места не нашлось. Жизнь была густой, как украинский борщ, и кажется: опиши любой день ее — и все равно зачерпнешь довольно важных подробностей. Летописцы описали детали: так они читали стихи, так ждали ареста, так любили, так ревновали. Описывают снова и снова — а про создателей квадратиков не вспоминают, об их трагедиях, об их душевной муке — ни слова. И это при том, что данные персонажи не жили затворниками, но вели исключительно шумный, горлопанный образ жизни. То же самое, что сегодня происходит на ежедневных презентациях и вернисажах — существовало и тогда, и было столь же бравурно, а ют надо же: никто крикунов не заметил. Так может быть, их и не было, этих шумных людей, — иногда кажется, что это фантомы, такие же бестелесные, как и их картины. Их реальность была какой-то иной реальностью, параллельной.
Сами про себя они писали охотно и много, награждали друг друга ошеломляюще величественными эпитетами — как, впрочем, поступали и деятели социалистического Союза художников, те тоже охотно описывали подвиги друг друга. Цеховая солидарность общеизвестна, и Малевич был почитаем Матюшиным за гения (ср. высказывание Стасова: «Сегодня гений Мясоедова победил Тинторетто»), но вот в гуманистической литературе, в неангажированных свидетельствах деяния авангардистов отражения не нашли. Тем удивительнее, что, когда сегодня мы перечисляем апостолов авангарда, жертв режима, певцов нового, то часто произносим имена Малевича и Мандельштама — если не рядом, то в одном контексте. Мол, претерпели от режима, сказали свое слово и были запрещены и уничтожены. Но в реальности они никогда не были ни рядом, ни даже в одном контексте, и даже реальности их были различны. И так произошло не случайно, но совершенно нарочно — исходя из свойств этих личностей.