Медосбор
Шрифт:
И теперь во всём Театре только два существа почувствовали присутствие Александра на представлении. Первой была безголовая балерина (именно тогда, во время последнего короткого шага к краю сцены), а вторым – некий зритель на галёрке, который вдруг перестал аплодировать и насторожился, как бы прислушиваясь, хотя прислушаться-то этот зритель не мог, так как под капюшоном, накинутым на широкий и высокий ворот не было ушей… носа или глаз. Да чего уж там, там попросту не было головы! Как вы уже, наверное, догадались, это было обезглавленное тело уже знакомого вам Вира. В зале находилось ещё с пяток безголовых, но они, кроме огромного эстетического удовольствия, выражавшегося в непрекращающихся судорогах, сотрясающих их от… шеи до пят, ничего не чувствовали. На безголовых в столице уже почти не реагировали, каждый знал, что рано или поздно смерть заберёт у них тело: голова будет жить на Площади Черепов и каждый вечер исполнять гимн Королевства (петь который могут только головы граждан, отделённые от тел и выставленные на Площади), а тела безголовых в лавках и корчмах столицы будут нагло обсчитывать, пользуясь их
Да-да, мы сами не раз бывали свидетелями тому, как несчастное тело, лишенное головы, – одно из тех, которые жители внешних кварталов, понижая голос, называют свонгами – "по нюху" находит заведение, к которому так тянет всех без исключения, начиная с того момента, как хмурый безрадостный день Королевства судорожно превращается в еще более безрадостную, вязкую ночь.
Ночь, пропитанную извечным людским беспокойством, от которого не помогают ни кабаллические знаки на дверях и ставнях, обновляемые каждую пятницу, ни четки с изображением одного из самых могущественных богов королевства – Фареха, с его мрачным преданным волком с оскаленной пастью, готового вцепиться в глотку любого, осмелившегося на кровавых буйных пиршествах поднять глаза на прекрасную жену Фареха Гелаю (о которой предпочитают не вспоминать до того момента, пока новому жителю королевства с глазами, полными песка еще в утробе матери, не приспичит появиться на свет) и их многочисленных сыновей. Обычно, как только свонг переступает порог одного из таких питейных заведений, число которых в квартале тем больше, чем беднее его обитатели, все без исключения, как завсегдатаи, так и люди случайные, одноминутные, сразу замолкают. И лишь спустя несколько секунд, в течение которых слышно, как слова, не успевшие вовремя укрыться, мечутся в густом дымном полумраке таверны, постепенно оседая в пене дешевого, сваренного из позапрошлогоднего мха, пива; а затем все, вдруг, разом, взрываются в оглушительной болтовне, как если бы от громкости их голосов зависело то, сколько еще вечеров отмерено им Гелаей.
Так было и в этот, описываемый нами, вечер. Наш герой, охваченный непонятным волнением, помимо всего прочего, выражающегося в том, что он поминутно останавливался и ковырял пальцами, сразу двумя указательными пальцами, в несуществующем носу, медленно, но верно, преодолевал дорогу, замешанную на конском навозе и чахоточных плевках, направляясь в таверну под игривым названием Гелаевы Титьки.
Ранее эта таверна находилась за чертой города, но столица неумолимо росла и там, где из окна таверны посетителю когда-то виднелись уходящие вдаль кукурузные поля, теперь жались друг к другу, подобно замёрзшим зверушкам, белокаменные домики мелких торговцев, пахнущие грозой кузницы и цветастые, щипающие пряностями глаза, лавки. Когда-то напрочь разбитая, непроезжая в любое время года дорога, стала крепкой мостовой из чёрных и розовых булыжников. Единственное, напоминающее о том, что таверна была когда-то за чертой города, – это провинциальные ставни на окнах, дубовые, крепкие, с вырезанными со старательной наивностью петухами и молитвой Фареху, написанной на языке фразийского побережья. Мёртвом, но уважаемом языке, который должен знать каждый уважающий себя священник и набожный прихожанин. Когда-то деревянные, стены были обложены красным кирпичом, а крыша, крытая соломой или дранкой, теперь красовалась издалека деликатной тонкой черепицей из покрытой красной глиной чешуи тумы – огромной нехищной рыбы, водящейся в достатке у берегов Фразии.
Внутри таверна выглядела ухоженно и уютно. Красная половина таверны, где можно предаваться плотским утехам с лучшими куртизанками столицы, была отделена от Зелёной половины, предназначенной для отдыха с друзьями и курения черноцвета с женщинами, владеющими тайной ведения беседы о всем, и ни о чем одновременно, женщинами, чьи голоса звучали подобно хрустальному дрожанию священной пещеры О'ах, длинной задрапированной галереей с низким сводчатым потолком, в которой тонули все звуки, поэтому никто никому не мешал. Как на Красной, так и на Зелёной половине особым вниманием пользовались маленькие уютные кабинеты, расчитанные на двух человек: на Красной для тех, кто желает тела женщины, на Зелёной для тех, кто жаждет ее души. И те и другие всегда получали своё – никто не выходил из Blonde Redhead недовольным, тем и славилась эта милая таверна. Впрочем, славилась она ещё и тем, что была единственным местом в Королевстве, где было разрешено обслуживание клиентов проституткам-свонгам и где безголовый не был чем-то зловещим или страшным, а был просто частью обстановки, элементом общего порядка. Однако не думай, читатель, что эта таверна была ужасным вертепом, отнюдь! Здесь можно было спокойно поужинать и переночевать в прохладных ладных комнатах второго этажа, здесь можно было выпить вкуснейшего пива, которое владельцы специально выписывали из известной пивоварни. В таверне можно было встретить любого: унылого свонга, чудящего с берестяной воронкой и бутылочкой вина над обрубком шеи; чернобрового коменданта верхних кварталов, курящего черноцвет за низким курительным столиком и часами глядящего в пустое зеркало; порой можно было встретить и богословов, лениво спорящих между собой о сути греха под кукурузную водку и жареного поросёнка с почками южнофразийского ангелова куста; иногда сиживали тут длинноусые странствующие торговцы, коротая время до отправки утреннего каравана; а осенью можно было повстречать и разношёрстных пилигримов, отдыхающих перед дальней дорогой к Мысу Балая Чернорукого, где находился гранитный храм, в котором чудотворная статуя Гелаи раз в году, по осени, несла каменные яйца.
Владельцами таверны были сестра и брат – Сандра и Алик – уроженцы северных земель. Их приёмные родители покинули родные места, разорённые безжалостными
Особую известность, однако, таверна приобрела в последнее время, после того, как в одном из этих кабинетов не так давно, аккурат за два дня до начала празднования рождества Угала, сына Гелаи, был схвачен, преданный своей очередной пассией, Зорен, долгое время наводивший ужас как на обитателей нижних кварталов, которые, при мысли о нем, с тоской вспоминали о своих нищенских сбережениях, хранимых в самых укромных местах, какие только может подсказать небогатая фантазия вчерашних крестьян, так и на обывателей верхнего города, с их сундуками золота, тюками пряностей, тканей и кости фразийского слона. Долгое время ни первые, ни вторые не могли почувствовать себя в безопасности перед этим удачливым вором, чьим другом была ночь, та ночь, какой она бывает только раз в месяц, когда даже звездам страшно взглянуть на то, что творится внизу. В эту ночь Зорену были подвластны любые замки и засовы, они открывались от одного его взгляда, не позволяя себе ни скрежетом, ни скрипом нарушить ту странную пустоту его глаз, за которую его и прозвали Зореном, что значит, "смотрящий в никуда". Он был сыном сумасшедшего солдата, одноногого ветерана последней войны с гаунами, именно от него он узнал, что на каждой пуле надо писать имя того, кому она предназначается, иначе пуля может заблудиться и вернуться к тебе. Матерью его была потаскуха, которая, по слухам, могла за ночь удовлетворить стольких мужчин, скольких не смогли бы и все проститутки города, а сама предпочитала другие услады, о коих рассказать могли бы лишь люди-медведи, обитающие в лесах, изъеденных оврагами, вплотную подступающих к южной окраине города. Об этих тварях предпочитают не говорить, и поэтому нам известно лишь то, что их самки всегда погибают при родах, а детенышей воспитывают угрюмые, покрытые серо-коричневой шерстью самцы, вскармливая их отрыгнутой пищей, которую с рождением ребенка их желудок отказывается принимать. Это продолжается до тех пор, пока детеныш не окрепнет настолько, что будет способен вонзить зубы в горло своего ослабевшего родителя. Затем детеныш становится способным к продолжению рода и начинает бродить по поросшим березняком и жимолостью склонам оврагов, оглашая окрестности криками, в которых многим, ох, многим, слышится приглашение войти в замок Фареха, чтобы стать главным блюдом на празднике в его честь. Говорят, что мать Зорана, при звуках этого призывного крика, начинал сотрясать оргазм, по силе сравнимый лишь с эпилептическим припадком, так что десять человек не могли удержать ее на месте, и лишь взгляд сына действовал на нее успокаивающе. Увидев глаза сына, неподвижно уставившиеся на ее горло с выдающимся, как у мужчин, кадыком, она тут же приходила в себя, и, откинув свои длинные черные пряди, заводила песню, в словах которой не было ни одной гласной буквы, и смысл которой был ведом лишь ей и ему, да еще северо-западному ветру, который всегда старательно задувал все следы Зорана, так, что самые лучшие охотничьи собаки не могли уловить его запах. Много захватывающего можно рассказать о Зоране, удачливом воре и хладнокровном убийце, но речь сейчас не о нем, а о том, что произошло далее в тот вечер, когда наша маленькая безголовая балерина блистала на сцене под пристальным взглядом загадочного Александра, с которым нам вновь предстоит встретиться буквально через мгновение, поскольку именно в этот момент Вир заходит в таверну, и, нерешительно потоптавшись у входа, направляется к одному из кабинетов на Красной половине, а точнее к кабинету, в котором не так давно…
Мы думаем, что для вас не будет откровением, что именно в этом кабинете, за небольшим столом, сервированным достаточно скромно, если не сказать бедно, на диване, слегка развалившись, сидел Александр с миниатюрным кальяном в руках.
Вир, появившись на пороге, на мгновенье остановился, зябко повел плечами, и двинулся в сторону стола. Тут же Александр подскочил к нему, и, схватив за плечо, мягко, но решительно усадил его в кресло. В воздухе повисло молчание, впрочем, трудно ожидать чего-либо другого, если один из собеседников не видит и не слышит другого, да и сказать-то ничего не может. Так они и сидели какое-то время, свонг в кресле, почти неподвижно, лишь время от времени пытаясь то почесать себя за ухо, то потрепать за нос, и Александр, поминутно поглядывающий на часы и прислушивающийся к тому, что творится за пределами кабинета.
И вот, когда колокола трех башен королевского дворца начали своей унылый ежевечерний перезвон, возвещающий о том, что с этой минуты и до самого утра никто во всем королевстве не сможет защитить тех, кто случайно оказался на улице, Александр в последний раз взглянул на свои карманные часы, оправленные в белую платину, столь тяжело достающуюся королевству, меняющего содержащую ее руду гаунам на молодых девственниц, исключительно рыжих, до которых столь охочи эти смуглолицые охотники степей, и, удовлетворенно улыбнувшись, устремил свой ястребиный взгляд на двери кабинета, которые в этот же момент распахнулись.
На пороге стояло трое – бледные юноша с девушкой, ужасно друг на друга похожие и донельзя испуганные, и знакомая нам уже балерина-свонг.
– Входите, дорогуши, не топчитесь, как неродные, на пороге-то, не в гостях ведь, – почти ласково пропел Александр, слегка приподнимаясь над столом в знак приветствия, теперь вроде все в сборе, я так понимаю…
Конец ознакомительного фрагмента.