Мексиканская повесть, 80-е годы
Шрифт:
История, которую он начал писать на корабле и закончил в Италии, встретила холодный прием. Билли обескуражила его сразу. В рассказе нет корней, изрекла она, все слишком абстрактно. Невозможно опознать место, где происходит действие. Перед «Орионом» стоят другие задачи. Открыть просвещенной публике аспекты мира, пока еще миру неизвестные. Несколько дней назад, добавила она, ей принесли перевод исландского рассказа. Не прибегая к местным выражениям и фольклору, не сопровождая свой труд специальным словарем, автор создал современную драму, героем которой мог бы стать любой из присутствующих, но вместе с тем в ней чувствуется дыхание моря, не похожего ни на какое другое море. Можно вообразить свет, знакомый только северянам. Ощутить вкус сельди, далекий от привычного, хотя он (юноша с соломенными волосами, который неизменно присутствовал на всех их собраниях, не произносил ни слова и молча, сверх всякой меры пил) даже и не упоминал ни об этом свете, ни об этом вкусе; все было
В заключение она заявила, что напрасно он заставил героиню своего рассказа жить за границей, точнее говоря, в Нью-Йорке, и устроить там прием в ознаменование выставки старого мексиканского друга, ставшего известным художником, а также встречи с сыном, которого не видела много лет. Для развития задуманного им конфликта необходимо было, чтобы все жили в разных странах, а мать и сын мало общались в предыдущие годы. Но он едва знает Нью-Йорк, имеет чисто туристское представление о городе, прожил там не более десяти дней, и потому ему трудно было добиться, чтобы мать, сын и остальные, эпизодические, персонажи вели себя непринужденно. Следовать советам Билли означало переделать текст полностью, а это ему ничуть не улыбалось. Чего-чего, а придуманных историй в те блаженные времена у него было предостаточно. Все тетради были полны заметок, набросков, более или менее развернутых замыслов. Переезды с места на место всегда приводили к таким результатам. В эти римские дни новые темы не приходили ему на ум, но зато он находил удачные решения Для рассказов, брошенных на полпути.
Решающий толчок процессу творчества часто давали сны. Сразу после смерти отца, когда он пытался забыть, что оставил мать одну в такое тяжкое время, сны преследовали его неотступно.
Как-то, сидя в невзрачном кафе и прислушиваясь к шуму осеннего ливня, он словно в лихорадке писал рассказ; кафе это, довольно грязное, находилось совсем рядом с его домом, расположенным почти на углу улиц Витторио и Корсо, в неприкрашенном Риме. Там вечерами собиралась молодежь послушать проигрыватель, и о мексиканском поселке, в который он внезапно перенесся, мог напоминать лишь шум ливня.
В его снах почти не было действия; порой ему казалось, будто он смотрит замедленную съемку, так статичны были все сцены. Кто-нибудь начинал говорить, и, хотя потом он мог вспомнить только одну фразу или несколько слов, у него оставалось впечатление, будто человек этот говорил долгие часы. Собрания никогда не кончались. Несколько дней назад, например, ему приснилось, что новые брюки от синего в полоску костюма, который заставила его купить Леонора вскоре после приезда в Рим, разорваны на коленке; проснувшись, он испытывал ощущение, будто провел бесконечные часы, тупо разглядывая обрывки шерсти. Иные сны превращались почти в бред из-за невероятной растянутости. Он приходил в отчаяние, боялся, что они никогда не кончатся, а это может даже идиллию превратить в подлинную муку.
Зато сон, который помог зародиться рассказу, был полон движения и противоречий. Ему снилось, что он еще ребенок и живет в деревне, в доме с широкими крышами; вокруг внутреннего двора тянулся ряд просторных комнат, солнце заливало галереи, уставленные горшками с папоротником и геранью. Этот большой дом, где он жил вместе со служанками и рабочими ранчо, был очень запущен и не прибран. Порой туда приезжал почтенный старец, его дед. Но с какого-то времени он вдруг стал появляться в виде странно и карикатурно наряженного миллионера. Чванясь, носил сюртук, жемчужно-серый цилиндр, гетры, булавку в галстуке и серые перчатки — роскошь, никак не вязавшаяся с обветшалой, скромной обстановкой дома. Внук с радостью следил за приездами и превращениями деда и все более заметной пышностью его наряда. Вдруг в действии произошел перелом. Дом исчез, и вместо него появился красивый маленький дворец, расположенный в аристократическом районе европейской столицы, возможно Парижа. Вместе с мальчиком живет дон Панчито, старый слуга, его друг и наперсник. Иногда во дворец приходит, что немало удивляет его, Висенте Вальверде (в действительной жизни Вальверде был его бывшим сослуживцем; этот интриган сумел за несколько недель вызвать такое взаимное недоверие и нелады между сотрудниками конторы, что, если он и правда являлся полицейским агентом, как вокруг шушукались, ему не трудно было получить любую нужную информацию: все продавали всех. Грязь, в которой они барахтались, была так отвратительна, что, когда Олива предложил ему весьма скромное место в министерстве просвещения, он согласился не колеблясь). Во сне Вальверде посещал дом почти всегда в отсутствие деда и выспрашивал прислугу. Не раз он видел, как тот записывал в блокнот фамилии отправителей писем, сваленных на письменном столе в кабинете. Тайное чувство подсказывало мальчику, что Вальверде доверять нельзя, и он был при нем крайне осторожен. Иногда он выезжал на прогулку вместе с Панчито в одном из автомобилей деда, роскошном «роллс-ройсе». Он не мог не рассказать верному другу, что его беспокоит происхождение их богатства. Деньги, которые дед швыряет направо и налево, не могли быть добыты честным путем. Он напомнил о их прежней скромной жизни в деревне, о хозяйственных заботах старика, о затруднениях с оплатой
Его всегда удивляло непонятное, упорное возникновение этой плантации и во сне, и когда он пытался вспомнить отца.
На следующий день после странного сна он сидел, набрасывая заметки об этих давних каникулах, в том самом заведении, куда спускался каждое утро позавтракать и просмотреть газету, в кафе, как уже говорилось, с голыми стенами, совершенно непохожем на кафе Греко или бар при Альберго Ингильтерра, лишенном их обаяния и воспоминаний о некогда приходивших туда литераторах, той особой атмосферы сосредоточенности и элегантности, которую обычно связывают с литературой. В его кафе (он даже не помнит, как оно называлось… его уже нет, он несколько раз проходил мимо, теперь там антикварный магазин…) нечего было и видеть, разве что грязный календарь на стене и три — четыре столика на металлических ножках с оранжевыми бакелитовыми столешницами. Сидя за одним из них, он и принялся набрасывать описание этого далекого тропического поселка своих детских лет. В тот же день он смутно увидел интригу будущего рассказа.
Он вообразил рассказчика, сидящего в захудалом римском кафе и задумавшего отвоевать просторы, где проходило его детство. А писатель в свою очередь воображает себе мальчика, его семью, соседей, друзей и описывает час, когда герой впервые познал зло или, вернее, когда открыл собственную слабость, свою неспособность сопротивляться злу.
Оторвавшись от этих видений, он заполнил мелким четким почерком чуть ли не все страницы записной книжки и выпил столько кофе, что у него стянуло лицевые мышцы. Проигрыватель умолк, и официант, развязывая тесемки длинного белого фартука, объявил, что пора закрывать. Он понял, что и впрямь провел пять часов, укрывшись в этом гроте, что ливень давным-давно прекратился, что он не пошел, как ходил каждый вечер, к Раулю и что у него сложилось более или менее ясное представление о том, что он хочет написать.
В известном смысле речь пойдет об исследовании механизма памяти: о ее поворотах, ловушках, неожиданностях. Герой будет одного возраста с ним. Еще в годы его детства, после смерти деда, инженера-агронома, семья разделилась: сестра отца вышла замуж за инженера, работающего на сахарном заводе, и осталась жить при плантации. Его родители и бабушка поселились в Мехико. Каждый год они проводили рождество вместе. Он и сестренка приезжали с бабушкой гораздо раньше и проводили у тетки все каникулы. Первые его воспоминания были весьма туманны. Но в этом и заключалась задача: набросать отраженную неотчетливым детским сознанием историю, в которой рассказчик хочет быть свидетелем и вместе с тем чувствует себя участником.
Герой этой истории, сидя за столиком римского кафе, попытался прежде всего установить, хотя бы в общих чертах, забытую хронологию своих поездок на плантацию. Он почти уверен, что начал ездить туда еще до поступления в школу и, должно быть, проводил там зимние каникулы в течение шести или семи лет. Но говорить о зиме в этих местах уже само по себе нелепо: жара была неизменной причиной слезных жалоб, постоянных страданий его бабки, матери, тетки, началом и концом любого разговора; жара всегда была тут, даже во время ливня, а раскаленная копоть, изрыгаемая высокой заводской трубой, только усиливала ее.
Все путалось у него в голове: он не знал точно, в какую из поездок произошел тот или другой случай. Разговоры, события — все сливалось в каком-то едином времени, сложившемся из этих декабрьских месяцев разных лет, когда он еще был, а потом перестал быть ребенком. Наверное, потому, что уже давно он и думать забыл об этих годах, похоронил их в своей памяти, почти ненавидел их, хотя некогда эти каникулы в тропиках представлялись ему подобием рая. Он видит себя с выгоревшими, почти белыми, волосами, в рубашке с короткими рукавами и коротких штанишках, ноги все в царапинах, на коленках и локтях ссадины, а на ногах тяжелые грубые шахтерские башмаки с тупыми носками. Видит, как бегает по апельсиновым рощицам, по ухоженным садам с цветущими олеандрами, бугенвиллеями и жасмином, отделяющим один от другого дома заводских служащих.