Мельница на Флоссе
Шрифт:
Том, в восторге от его приговора, праздновал свой триумф, подавая головой сигналы из-за кресла мистера Стеллинга. Что касается Мэгги, то она никогда еще не была так уязвлена. Всю свою коротенькую жизнь она гордилась тем, что ее называют смышленой, а теперь оказалось, что это клеймо неполноценности. Лучше быть тугодумом вроде Тома.
— Ха-ха-ха, мисс Мэгги, — рассмеялся Том, когда они остались одни, — видишь теперь, вовсе не так хорошо быть смышленой. Ты никогда ничего не сможешь понять до конца.
И Мэгги до того была подавлена ожидающей ее страшной участью, что даже и не пыталась найти достойный ответ.
Но когда Люк увез на двуколке это маленькое вместилище поверхностной смышлености и для Тома снова потянулись одинокие дни в кабинете, как мучительно стал он скучать по ней. Он, и правда, стал сообразительнее и лучше справлялся с уроками, пока Мэгги была с ним; и она задавала мистеру Стеллингу такое множество вопросов о Римской империи и о том, действительно ли существовал человек, сказавший по латыни: «Это
Но это тоскливое полугодие все же пришло к концу. Как радовался Том, глядя на последние, гонимые ветром желтые листья. Ранние сумерки и первый декабрьский снег были ему куда милее августовского солнца. Когда до каникул и возвращения домой осталось всего три недели, Том, чтобы убедиться в этом воочию, воткнул в углу сада двадцать один прутик и каждый день с такой силой выдергивал один из них и швырял его прочь, что тот мог бы провалиться в тартарары, если бы прутикам доступны были столь далекие путешествия.
Но даже и такой дорогой ценой, как зубрежка латинской грамматики, стоит заплатить за счастье увидеть яркий огонь в окнах отчего дома, когда двуколка бесшумно проедет по заснеженному мосту, за счастье попасть с холода в горячие объятия родных, в тепло домашнего очага, где узор на ковре, каминная решетка и щипцы — наши первые впечатления — так же непререкаемы, как вес и мера. Нигде нам не дышится так легко, как дышалось в местах, где мы явились на свет, где все было нам дорого еще до того, как перед нами встала трудная задача выбора, когда еще внешний мир казался нам продолжением нашей личности и мы принимали его и любили, как мы принимаем наше ощущение бытия и любим свое тело. Пусть выставят на распродажу мебель первого дома, где мы жили, и она покажется ничем не примечательной, быть может даже безобразной — развитый вкус с презрением отнесется к старомодной обивке; и правда, разве не жажда сделать красивее все, нас окружающее, есть то основное, что отличает человека от животного, — вернее, если придерживаться абсолютно точного определения, отличает двуногих обитателей Англии от четвероногих, населяющих прочие страны? Но одному богу известно, куда эта жажда завела бы нас, если бы нам не было свойственно привязываться душой к старым, столь далеким от совершенства вещам, если бы все, что мы сейчас любим, что для нас свято, не уходило корнями в глубину нашей памяти. Бузина, нависающая над спутанной листвой живой изгороди, куда милее нашему сердцу, нежели самый великолепный ладанник или фуксин, рассыпанные по мягкому газону. Пусть это предпочтение будет совершенно не оправдано в глазах профессионала-садовника и прочих людей со строго упорядоченным умом, которых нельзя упрекнуть в склонности к тому, что не блещет самым высоким качеством, — мы предпочитаем эту бузину как раз потому, что она пробуждает в нас память о днях нашего детства, что это не диковина, лишь ласкающая наш глаз своей формой и цветом, но давний друг, неразрывно связанный с той порой, когда наши радости были так живы.
Глава II РОЖДЕСТВО
Добрый старый дедушка Мороз с белоснежными волосами и румяным лицом как нельзя лучше выполнил в ту зиму свои обязанности и, чтобы еще сильнее оттенить тепло и яркий огонь — его богатые рождественские дары, — преподнес вместе с ними холода и снег.
Снег лежал вокруг усадьбы и на берегу Рипла волнами, нежными, как щечки ребенка; он покрывал покатые крыши, четкой линией окаймляя фронтоны и еще сильнее подчеркивая их сочный темно-красный цвет; он пригибал к земле ветви лавров и елей, пока не падал, вспугнув тишину; он облекал белым покровом разрытое поле репы, где черными пятнами выделялись неподвижные овцы. У ворот намело огромные сугробы, и оставленные нерадивым хозяином животные точно окаменевали в «застывшей скорби». Ни блеска, ни тени, небо — сплошная бледная пелена, нигде ни звука, ни движения, и только темная река, не прервавшая бега, стонет, как само неутешное горе. Но, погружая природу в это жестокое оцепенение, дед Мороз улыбался в усы — ведь он думал этим сделать жарче огонь семейного очага, сочнее все краски в доме, желаннее теплый аромат праздничного обеда; он хотел подвергнуть людей сладостному заточению, которое еще более укрепит извечные узы родства и сделает радость на лицах близких милее, чем свет утренней Звезды. Оп вряд ли оказал благодеяния бездомным, вряд ли вспомнил о домах, где очаг горит не слишком жарко и где совсем не готовили праздничного обеда, о домах, где лица людей не светятся радостью, а омрачены тучами безысходной нужды. Но добрый старик был преисполнен самых благих намерений, и если он не владел секретом, как оделять дарами всех поровну, виноват в этом его отец. Время, которое, пусть все с меньшим и меньшим успехом, еще и поныне скрывает эту тайну в своем могучем медленно бьющемся сердце.
И все же, хотя после разлуки все в доме было Тому особенно мило, первый день рождества показался ему почему-то не таким радостным, как в прежние годы. На остролисте было не меньше ягод, чем всегда, и они с Мэгги ничуть не хуже, чем раньше, украсили окна, каминные решетки и рамы картин гирляндами из его ветвей, густо усыпанных красными ягодами, и покрытого черными ягодами плюща. После полуночи под окнами, как обычно, раздалось пение — райское пение, чудилось Мэгги, хотя Том презрительно утверждал, что это всего-навсего Пэтч, старый псаломщик, и церковный хор; ее охватывал благоговейный трепет, когда она просыпалась под эти песни, и люди в простых фланелевых блузах уступали в ее воображении место ангелам, отдыхающим на разверстом облаке. Ночные песнопения помогли, как и всегда, с самого утра создать особое, приподнятое настроение в доме, и когда время подошло к завтраку, из кухни запахло свежими гренками и элем; любимый рождественский гимн, зеленые ветви и краткая проповедь сделали особенно праздничной церковную службу; а когда Мэгги и Том с родителями вернулись из церкви и, отряхнув с ног снег, вошли в гостиную, лица тетушки и дядюшки Мосс и их семерых детей сияли так ярко, как огонь в камине. Плум-пудинг удался таким же красивым и пышным, как всегда, и на нем горели мистические голубые огоньки, словно его с опасностью для жизни пришлось выхватывать из адского пламени, куда его упекли страдающие несварением желудка святоши; десерт был ничуть не хуже, чем обычно: золотые апельсины, коричневые орехи, прозрачно-желтый яблочный мармелад и темно-красная пастила из слив, — ничто не отличало нынешние рождественские праздники от прежних; пожалуй, в этом году было даже лучше, чем когда бы то ни было, кататься на льду и играть в снежки.
Рождество искрилось весельем, но о мистере Талливере вы бы этого не сказали. Он сердился на весь свет, готов был каждую минуту взорваться, и хотя Том был полностью на стороне отца и разделял его обиды, он не мог не испытать того же тяжелого чувства, которое охватило Мэгги, когда, с появлением десерта, мистер Талливер, все больше и больше распаляясь, стал жаловаться на своих врагов. Мысль, что на свете столько мошенников и что взрослым трудно обойтись без ссор, мешала Тому отдать должное орехам и наливке. Том не любил заводить ссору, если ее нельзя было разрешить честной дракой, из которой он имел все шансы выйти победителем; поэтому раздраженный тон отца вызывал в нем чувство неловкости, хотя он даже самому себе не признался бы в этом и уж никоим образом не поставил этого в вину отцу.
На сей раз воплощением зла, с которым мистер Талливер решил померяться силами, был мистер Пиварт, владелец земель вверх по Риплу, — ведь он вздумал заняться орошением, используя водные ресурсы реки, что являлось, или явится, или должно явиться (ведь известно — вода есть вода) посягательством на законные права мистера Талливера. Дикс, хозяин мельницы на Рипле, был лишь жалким подручным у нечистого, по сравнению с Пивартом. Арбитраж быстро его образумил, советы Уэйкема не очень-то пошли ему на пользу; да, Дикс, можно сказать, младенец по части Законов. Гнев мистера Талливера на Пиварта был так велик, что его презрение к бывшему, ныне поверженному противнику приобрело характер дружеской привязанности. Сегодня всю его мужскую аудиторию составлял мистер Мосс, который, по его собственным словам, ничего не смыслил в мельницах и соглашался с мистером Талливером априори, на том основании, что был его родственником и должником; но мистером Талливером руководило не пустое стремление доказать слушателям свою правоту — вовсе нет, ему просто нужно было облегчить душу. Добрый мистер Мосс изо всех сил старался не задремать, хотя от непривычно сытного обеда его неодолимо клонило ко сну; зато миссис Мосс, живо интересовавшаяся всем, что касалось брата, слушала его и вставляла словечко, когда ей позволяли это ее материнские обязанности.
— Пиварт? Это новое имя в наших краях — да, братец? — заметила она. — У него при отце здесь земли не было, да и позже, когда я жила здесь с тобой до замужества.
— Новое? Еще бы не новое, — произнес мистер Талливер, сердито подчеркивая последнее слово. — Дорлкоутская мельница переходила у нас от отца к сыну лет сто с лишком, и никто никогда не слыхал, чтобы на реке были какие-то Пиварты. А потом явился этот господин, и мы глазом моргнуть не успели, как он купил ферму Бинкома, даже не торгуясь. Но я покажу этому Пиварту… — добавил мистер Талливер, осушая стакан, в уверенности, что выразил свои намерения как нельзя более ясно.
— Тебе ведь не придется судиться с ним, братец? — спросила миссис Мосс с некоторым беспокойством.
— Уж не знаю, что там придется делать мне, а вот что ему солоно придется со всеми этими его запрудами да орошением — это я знаю, коли есть на свете закон, который стоит за правое дело. Мне доподлинно известно, кто тут всему корень: это Уэйкем его подуськивает. Уэйкем говорит ему, что его за это к суду не притянут, да ведь не один Уэйкем в законах понимает толк. Оно верно, его обойти — большой мошенник нужен, так можно и такого отыскать, что получше Уэйкема все ходы и выходы в суде знает; ведь вот проиграл же он дело Брамли. Мистер Талливер был человек отменной честности и гордился этим, но он считал, что в суде справедливости можно добиться, лишь наняв самого ловкого мошенника, которому ничего не стоит обвести вокруг пальца мошенника менее искусного. Суд — это своего рода петушиный бой, где попранные права честного человека могут быть восстановлены только в том случае, если он поставит на боевого петуха с самым Задорным нравом и самыми крепкими шпорами.