Меня зовут Шейлок
Шрифт:
– Насчет него самого ничего сказать не могу, а вот Тарзан, вы уж мне поверьте, точно не один из нас. Мы с обезьянами не якшаемся. Либо галдеж приматов, либо закон. Мы выбрали закон. Вы ведь читаете Стефана Цвейга? Разумеется, читаете. Говорят, в молодости он занимался эксгибиционизмом перед обезьянником Шенбруннского зоопарка в Вене. Почему именно перед обезьянником? Чтобы высмеять поработивший его сексуальный императив. «Я ничем не лучше обезьяны», – как бы говорил Цвейг. Со временем он это перерос. Вот вся история евреев: мы это переросли. Нужно провести черту под тем, что осталось в прошлом. Христианам нравится думать, будто они провели черту под нами.
– Мы же не обезьяны.
– Для
– Всего лишь ругательства, не более того. Их настоящая претензия к нам состоит в другом: мы слишком решительно провели черту под природой.
– Претензия христиан к нам состоит в том, что лучше служит их целям в данный конкретный момент времени. Они сами не знают, почему терпеть нас не могут, знают только, что не могут. Мои чувства к ним более определенны. Они говорят, будто мы лишены милосердия, но когда я выбежал на улицу, выкрикивая имя Джессики, дети смеялись над моим горем. И ни один милосердный христианский родитель не затащил их в дом и не отчитал за жестокость.
«Ого! – с восхищением подумал Струлович. – В непримиримости ему не откажешь. Да и в живости ума, если уж на то пошло».
С другой стороны, хотя Струлович и предпочел бы не осуждать своего нового приятеля на столь ранней стадии знакомства, разве не ходили слухи, будто, выбежав на улицу, Шейлок оплакивал не столько дочь, сколько дукаты? Струлович знал: слухам верить нельзя, но что, если в данном случае именно так все и было?
В конце концов, дочь у Шейлока украли именно как предмет, обладающий материальной ценностью. Но нельзя же – или можно? – сваливать все на меркантильность общества. Струлович и сам жил в мире, помешанном на богатстве, однако не путал дочь со счетом в банке. Впрочем, он понимал: горечь потери стирает границы между предметами и людьми. Ограбленные часто называют случившееся с ними насилием, воспринимая кражу имущества так же остро, как нападение на собственную персону. Струлович не был уверен, что чувствовал бы то же самое, но не был уверен и в обратном. Его больше занимал вопрос, не производит ли он схожее впечатление как отец. Одержимый. Подобный волку. Одурманенный яростью и чувством собственничества. Неужели любовь Струловича – такое же испытание, как любовь Шейлока? Неужели он так же смешон в жестоких глазах христиан?
– Вижу, о чем вы думаете, – сказал Шейлок. – Подвести черту под собственным прошлым – это одно, но как подвести черту под будущим дочери? Ответ: «Никак».
Оба замерли и уставились на холодную серую слякоть у себя под ногами. Казалось, они снова на кладбище – скорбно склоняют головы перед могилами, где лежат их близкие.
Наконец оба двинулись дальше и несколько минут шли молча, пока Шейлок опять не замедлил шаг.
– Знаете, – сказал он таким тоном, словно несколько недель подряд обсуждал эту тему со Струловичем, и в голову ему неожиданно пришла новая мысль. – Джессика купила обезьяну не только мне назло.
Они стояли перед кладбищенской молельней со звездой Давида над входом. Когда хоронили мать Струловича, молодой раввин, который проводил службу, неправильно произнес ее имя, и Струлович поклялся никогда больше не посещать проводимых раввинами служб, неважно, похоронных или праздничных.
– Так зачем она купила обезьяну?
– Простите, здесь мы совершаем омовение рук, – ответил Шейлок.
Он подошел к ряду умывальников у задней стены и полил себе на руки водой из жестяной кружки. Значение обычая было Струловичу известно: водой смывается скверна смерти. По-своему понятно – неважно, религиозен ты или нет. И все же ему мерещился в этом привкус фанатизма.
Струловичу хватило самоиронии, чтобы усмехнуться собственным мыслям: а сам-то
Шейлок продолжил разговор с того же места, на котором прервал:
– Вы спросили, зачем Джессика купила обезьяну…
– Да.
– Чтобы отречься от собственного еврейства… Не стану добавлять: «Будь проклято ее имя».
Для меня ты умер…
Лежишь мертвый у моих ног…
– Потерянная дочь – не обязательно умершая, – заметил Струлович.
Разве сам он не был потерянным и вновь обретенным сыном?
Пальцы Шейлока впились в руку Струловичу.
– Не дай вам Бог узнать, как вы заблуждаетесь! Такой потери я не пожелал бы даже врагам.
Справедливый упрек. Впрочем, Шейлок лукавит: именно такой потери он своим врагам и желает.
Струлович почувствовал, что они с отцом состоят теперь в одном клубе. Лига еврейских отцов «Чтоб вам гореть в аду!». Хотя общество Шейлока было ему приятно и даже лестно, он не знал, долго ли сможет выносить эту неприкрытую ярость. В те времена, когда Кей еще не лишилась дара речи, она часто упрекала Струловича в том, что он тащит в дом старинные богословские диспуты.
Теперь ему хотелось сказать Шейлоку то же, что когда-то говорила ему Кей: «Смотри на все проще!»
Остаток пути до черного, похожего на катафалк «Мерседеса» они проделали молча.
– О! Не ожидал, – произнес Шейлок.
Рядом с «мерседесом», придерживая дверцу, стоял чернокожий шофер. Струлович подал ему глайндборнский табурет Шейлока.
– В багажник, Брендан, – велел он и снова повернулся к Шейлоку: – Не ожидали, что у меня личный шофер?
– Не ожидал, что у вас немецкий автомобиль.
– Под прошлым нужно подвести черту – вы же сами сказали.
– Черта черте рознь.
– Черта и есть черта, а прошлое осталось в прошлом.
– Не знал, что вы так думаете.
– А я и не думаю.
Вот так, сидя на заднем сиденье нежданного «мерседеса», они завели беседу о тяготах воспитания, обычную между отцами – в особенности между отцами, на чьи плечи легла обязанность в одиночку воспитывать дочь.
– Наверное, вас это удивит, – начал Шейлок, – но я постоянно жду вестей от своей дорогой – слишком дорогой дочери. В тот день, когда Джессика сбежала, я похоронил ее в своем сердце. Однако навсегда похоронить дочь невозможно. Даже такую, которая готова украсть самое ценное, что есть у отца… после нее самой, естественно.
Струлович почувствовал, что не следует выставлять себя собратом по несчастью. Беатрис, конечно, попортила ему немало крови, но, по крайней мере, еще не сбежала через окно с вором и невеждой.
– Значит, пока вы ничего о ней не слышали?
Лучшей реплики ему в голову не пришло.
Струлович тут же сам понял, до чего нелепо звучит это «пока».
Шейлок смотрел мимо него, глядя и одновременно не глядя на сельский пейзаж за окном.
– Я сказал, что жду, – заговорил он. – Однако надо признать, что это не волевой акт, а просто характеристика состояния, в котором я нахожусь. Я жду, потому что ожидание – единственное, что может последовать, когда не последовало ничего. Надеяться не на что: история кончается там, где кончается. Быть может, Джессика на полпути домой, быть может, в эту самую минуту она стучится ко мне в дверь, но в любом случае подобное предположение лишено смысла. Сегодня всегда вчера. Шестого акта нет. Для меня не было даже пятого. Однако отсутствие окончательной развязки означает отсутствие окончательного разрыва. Все возможно. Ничего нельзя отрицать. Жалящее сомнение жалит не так непоправимо, как жалящая уверенность. Я уязвлен, но все же дышу.