Меня зовут Шейлок
Шрифт:
Никогда прежде Струлович не был так благодарен за сколоченное на продаже автомобильных запчастей состояние, которое унаследовал. Их отношения с отцом наладились. Погребение оказалось временным: когда Струлович развелся с Офелией-Джейн Смитсон, они помирились, а когда женился на Кей Комински, волна отцовской любви едва не сбила его с ног. Брак с еврейкой взамен брака с неверной: похоже, отец – во всем остальном настоящий язычник – всю жизнь только об этом и мечтал. Просто не надо выносить сор из избы, вот и все. Струлович не возражал. Его вновь сделали наследником. И теперь, когда Кей парализовало, он понял всю значимость денег. Быть богатым необходимо. Со стороны, разумеется, казалось, что Струлович гораздо богаче необходимого – поэтому он так много раздавал, спонсировал проведение лекций, обустраивал кабинеты для занятия музыкой и расширял библиотеки, помогал выкупать произведения искусства, которые иначе покинули бы страну. Однако необходимо быть почти таким же богатым, как он, чтобы просто жить, то есть иметь достаточно большой дом, где можно выставлять картины
21
У. Шекспир, «Венецианский купец». Акт IV, сцена 1. Перевод О. Сороки.
А еще, разумеется, деньги нужны, чтобы в случае чего схватить в охапку все, что осталось от семьи, и бежать без оглядки. Даже то вспыхивающее, то затухающее еврейство Струловича в одном вопросе не затухало никогда: безопасность нельзя воспринимать как нечто само собой разумеющееся – роковой час рано или поздно пробьет.
Каждое утро Струлович мог быть уверен, что жена умыта, дочь получает образование, а под рукой есть деньги на тот случай, если придется подкупать чиновников на границе, или же если ему самому понадобятся сиделки, а потому мог спокойно посвящать себя увлечениям. Увлечения не оставляли времени убиваться над полуразрушенным телом жены. Есть масса пользы в том, чтобы найти себе занятие, считал Струлович. По-другому, как с наслаждением объясняли Беатрис преподаватели, это называется капитализм.
Однако Струлович не упивался богатством. Он упивался, насколько такое слово вообще к нему применимо, зримым миром. «Я и так духовен, – ответил бы он всякому, кто попробовал бы напомнить ему о высоком. – Я до такой степени духовен, что считаю материальный мир насквозь пропитанным божественностью».
А как же любовь?
Струлович не понимал, как можно любить нечто невидимое.
Это не значит, что он не любил дочь, когда не видел ее. С другой стороны, разве бывало такое, чтобы он ее не видел? Когда беспокоишься, образ любимого человека всегда перед глазами, а с тех пор, как у Кей случился инсульт – впрочем, нет, началось это гораздо раньше, – Струлович постоянно беспокоился о дочери.
Рождения своего единственного ребенка они ждали долго. Особенно мучительно ожидание давалось Кей. Она произносила избитые фразы про биологические часы, которые тикают все быстрее, и боялась, как бы время не истекло. Струлович не особенно хотел детей. Он думал, что мужчины преувеличивают, когда утверждают, будто при виде первенца сердце у них едва не разорвалось от счастья, однако с его собственным сердцем произошло именно это. Отчасти он испытывал радость за Кей. Радость, смешанную с облегчением и страхом, потому что желать чего-то так сильно, как желала она, значит напрашиваться на разочарование или нечто худшее. Вдвойне хрупок и бесценен тот ребенок, чье зачатие зависит от чуда. Безусловно, присутствовал в его радости и обычный эгоизм. Глядя на маленькую Беатрис, Струлович видел в ней свое продолжение. Но было тут и еще нечто: ему представилось, будто Беатрис явилась в мир в Вордсвортовском ореоле славы [22] , будто она – посланник божий и все еще жмурится от лучезарного блеска, который созерцала, прежде чем прийти на землю. Отсюда, в свою очередь, вытекал вопрос, что это за Бог и какое послание принесла от него Беатрис. Струлович не молился, не покрывал голову и не обматывал руку ремнем. В религиозном отношении он делал так мало, что с тем же успехом мог бы считаться язычником. Но если бы Струловичу все-таки пришлось ответить, он бы признал, что тот Бог, от сияющей славы которого щурилась его новорожденная дочь, был Богом иудеев, а не христиан – существом слишком суровым и величественным, чтобы принять человеческое рождение. Вот и все. Так начался и закончился миг, в который взгляд Струловича проник в суть вещей, однако миг этот раз и навсегда определил, чего он хочет для дочери. Беатрис должна выйти замуж за еврея – не потому, что Струлович презирает неевреев или хочет продолжить свою еврейскую генеалогическую ветвь, а потому, что ее жизнь началась так значительно, началась с боли утраченного величия и предчувствованного горя, которое нельзя просто взять и растратить на случайную привязанность и своевольный выбор, основанный на прихоти, мстительности, необъяснимом протесте или даже непредсказуемой любви, какой бы глубокой она ни казалась. Боль эта обязывает дать и получить взамен обещание чести и преданности, хотя будь он проклят, если знает, преданности чему. Чему-то, что Беатрис не вольна определить самостоятельно. Вот оно – завету. Это нечто, будь она мальчиком, нашло бы зримое выражение в обрезании. Нечто вроде клятвы верности, пусть Беатрис, рожденная всего час назад, не может принести ее сама. Не потому ли он, отец, должен принести клятву за нее – во имя
22
Отсылка к оде Уильяма Вордсворта «Отголоски бессмертия по воспоминаниям раннего детства».
«Поклянись».
И он поклялся.
Поклялся соблюсти завет.
Для начала, правда, огляделся по сторонам, не смотрит ли кто – в особенности Кей, для которой этот миг наивысшей материнской любви был совершенен сам по себе и которая не пожелала бы омрачать его тем неведомым, что нашло на ее мужа, будь то суеверие, религиозный фанатизм, чувство еврейской общности или же торжественность, слишком великая и невыносимая для бренной человеческой плоти. Но все же поклялся.
IV
Д’Антон исполнял при Плюрабель еще одну должность: связи его оказались разнообразны и обширны, и благодаря ему в ее круг вошли люди, которых она иначе никогда бы не встретила, хотя многие из них жили по соседству. Моделей и актрис, банкиров, рэперов, знаменитых футболистов и телевизионных астрологов – словом, тех, кто приходил на ум в первую очередь, – Плюрабель могла найти и так. Если же не могла, они сами ее находили. А вот игроков в крикет и регби, бухгалтеров, архитекторов, дизайнеров, инструкторов по персональному росту и даже одного эксцентричного и прямолинейного епископа (у семьи д’Антона были давние связи в церкви) – всех этих звезд второго эшелона, не лишенных определенного блеска, поставлял ей он. Люди такого сорта платили д’Антону за то, чтобы он наполнил их дома красотой, а иногда и разыскал определенную картину. «Можете раздобыть мне что-нибудь из Сикстинской капеллы?» – просил один. «Хочу ту картину, где два гея кричат друг на друга в туалете, – заявлял другой. – Ее еще нарисовал художник, который писал за Шекспира» [23] . Многочисленность и разнообразие его знакомств повергали Плюрабель в изумление.
23
Имеется в виду английский художник-экспрессионист Фрэнсис Бэкон (1909–1992), полный тезка философа эпохи Возрождения, которому приписывается создание пьес Шекспира.
Иногда, приводя на вечеринку к Плюрабель очередного гостя, д’Антон многозначительно закатывал глаза, как бы говоря, что он этого человека не знает, за поведение его не отвечает и вообще тут ни при чем, так что пусть лучше попросит охрану за ним приглядеть.
Однажды д’Антон познакомил ее с Мехди Мехди, французским чревовещателем алжирского происхождения, который скрывался от французской и алжирской полиции, поскольку его кукла проповедовала нацистскую идеологию. Сам Мехди Мехди утверждал (и, по мнению д’Антона, достаточно убедительно), что у чревовещателя нет ни собственной личности, ни собственного мировоззрения, а куклу свою он использует, чтобы вышеупомянутое мировоззрение критиковать, хотя, строго говоря, критика в его обязанности тоже не входит. Когда же репортеры поинтересовались, почему кукла Мехди Мехди вызывает такую любовь и у самого хозяина, и у зрителей, он не стал отвечать собственным голосом, а предоставил высказаться кукле. Да, заявила она, ее популярность привела к непредвиденным последствиям, и половина французской молодежи теперь вскидывает руку в нацистском приветствии, но уж лучше нацистское приветствие, чем звезда Давида.
Плюрабель потрясло, что половина французской молодежи изображает звезду Давида.
Д’Антон только отмахнулся.
– Он по-своему забавен. Злобен и где-то даже лжив, но в целом с ним не поспоришь. Мехди Мехди – отличное дополнение к вечеринке.
Плюрабель поняла это тонкое различие и попросила д’Антона привести чревовещателя вместе с куклой. К ее удовольствию, оказалось, что оба они прекрасно танцуют. Если бы Мехди Мехди не разыскивала полиция, она непременно пригласила бы его или хотя бы куклу к себе на передачу и устроила дискуссию с раввином – в идеале, тоже чревовещателем, чтобы их куклы могли выяснить между собой отношения.
Ни Плюрабель, ни д’Антон не могли бы объяснить, почему Мехди Мехди пользуется особой популярностью среди спортсменов, однако факт оставался фактом: французские футболисты, побывавшие на выступлениях алжирца в подпольных кабаре Марселя, начали копировать фирменное нацистское приветствие его куклы, а вскоре их примеру последовали и футболисты Чешира, у которых считалось особым шиком подражать французам. Впрочем, единственным английским спортсменом, исполнившим этот жест прямо на поле, был Грейтан Хаусом, последний из приглашенных д’Антоном гостей.
– Грейтан – крестник моего дорогого друга, ныне покойного, – объяснил д’Антон, когда Плюрабель с удивлением спросила, откуда между ними такая глубокая привязанность. Ей самой нравились парни с татуировками и пирсингом, которые вьются вокруг, как верные псы, и каждый раз встречают тебя с новой прической, однако она никогда бы не подумала, что у д’Антона схожие вкусы. Оказалось, взаимная симпатия – или даже нечто более сильное – связывала его с футболистом многие годы.
– Как всегда бывает в случае глубокой, но с виду непостижимой привязанности, объяснить ее причины довольно сложно, – продолжил д’Антон. – Я унаследовал обязательство, которое не побоюсь назвать священным, от своего друга, а тот – от своего. Не сочти мои слова неуместной шуткой, если я скажу, что бедного Грейтана перебрасывали друг другу, как футбольный мяч. По сути, он все равно что сирота, а я в некотором роде его опекун.