Мэри Бартон
Шрифт:
Нет, она не осуждала его, хотя и не сомневалась в его вине: она чувствовала, что ее тоже ревность могла бы толкнуть на самый безумный поступок, а разве мало дала она ему оснований для ревности, – она, жалкое существо, виновница всех бед! Говори, несчастная мать! Оскорбляй ее, как хочешь! Дух Мэри был сломлен: ей казалось, что она заслужила все эти горькие упреки.
Однако смирение Мэри, ее последние, полные самоуничижения слова тронули сердце миссис Уилсон, несмотря на всю испытываемую ею боль. Она посмотрела на мертвенно-бледную девушку, увидела печальные, исполненные безутешного горя глаза и невольно смягчилась.
– Вот видишь, Мэри, к чему приводит легкомыслие.
Как бы ни были резки сами по себе эти слова, миссис Уилсон произнесла их гораздо более мягким тоном, чем прежде. Но мысль о том, что Джема могут повесить, что он может умереть, поразила Мэри, и она закрыла глаза похудевшими руками, словно загораживая их от страшного зрелища.
Она пробормотала что-то, но хотя произнесла это тихо, словно от горя у нее перехватило голос, Джейн Уилсон все же разобрала слова.
– У меня сейчас разорвется сердце, – еле слышно бормотала она. – Разорвется сердце.
– Чепуха! – заметила миссис Уилсон. – Не говори глупости. Уж у меня-то сердце давно должно было бы разорваться, да вот, видишь, пока держусь. Ах, боже мой, боже мой! – вдруг воскликнула она, вспомнив, какая опасность грозит ее сыну. – Ну, что я говорю? Да разве я выдержу, если тебя не станет, Джем? Хоть я уверена в твоей невиновности так же твердо, как я стою сейчас на ногах, но если тебя повесят, сынок, я тут же умру!
И она громко зарыдала при мысли о том, какая страшная участь ждет ее дитя. И чем дальше, тем громче становились ее рыдания.
Первой опомнилась Мэри.
– Позвольте мне побыть с вами хотя бы до тех пор, пока мы не узнаем, чем все это кончится. Миссис Уилсон, милая, можно мне остаться?
Чем упорнее и резче отказывала ей миссис Уилсон, тем горячее упрашивала ее Мэри.
– Позвольте мне побыть с вами! – молила она.
Все желания ее потрясенной души, во всяком случае в эту минуту, сосредоточились на том, чтобы не расставаться с этой женщиной, которая любила того же, кого любила она, и чье горе не уступало ее собственному.
Но нет. Миссис Уилсон была неумолима.
– Может, я слишком круто обошлась с тобой, Мэри, это так. Но пока что не могу я видеть тебя. Сразу вспоминаю, что напасть эта свалилась на нас из-за твоего легкомыслия. Я посижу с Элис, и, может, миссис Дейвенпорт зайдет мне немножко помочь. А тебя я сейчас не могу видеть. До свидания. Завтра, может, это пройдет, а сейчас до свидания.
И Мэри покинула дом, который был егодомом, где еголюбили и оплакивали, и вышла на шумную, мрачную, многолюдную улицу, где газетчики за полпенни продавали специальные выпуски, в которых подробно описывалось кровавое убийство, следственный суд, был помещен портрет зверя – предполагаемого убийцы – Джеймса Уилсона.
Но Мэри не слышала криков газетчиков – она не обращала на них внимания. Она брела, спотыкаясь, словно во сне. Понурившись, нетвердым шагом она инстинктивно шла кратчайшим путем к дому, о котором думала сейчас лишь как о четырех стенах, где можно будет укрыться от зорких глаз злобного мира и дать волю своему горю, но где ее не ждут ни ласка, ни любовь, ни слезы сочувствия.
Когда Мэри уже почти достигла своего дома, чье-то легкое прикосновение заставило ее остановиться, и, поспешно обернувшись, она увидела мальчика-итальянца с ящиком в руках, в котором бегала белая мышь или какая-то другая зверушка. Заходящее солнце окрашивало легким румянцем лицо мальчика, которое в противном случае, несмотря на смуглую кожу, показалось бы совсем бледным, а на длинных загнутых ресницах блестели слезинки. Он умоляюще поглядел на девушку и певучим нежным голоском, на ломаном английском языке, произнес:
– Голодный! Очень голодный!
И, поясняя эти слова, он показал на свой рот, на побелевшие, дрожащие губенки.
– Ах, мальчик! Что такое голод – пустяки! – нетерпеливо отмахнулась от него Мэри.
И она быстро пошла дальше. Но сердце тотчас упрекнуло ее за жестокие слова; она поспешно вошла в свое жилище, схватила жалкие остатки еды, лежавшие в буфете, и вернулась к тому месту, где маленький отчаявшийся чужестранец, терзаясь одиночеством и муками голода, бессильно поник возле своего бессловесного друга и, обливаясь горючими слезами, тихонько всхлипывая, звал на непонятном языке:
– Mamma mia! [98]
Увидев еду, принесенную девушкой, чье прелестное лицо (хотя и искаженное горем) побудило его обратиться к ней, мальчик вскочил и через минуту, со свойственной детям быстрой сменой настроения, уже улыбался и, по галантному обычаю своей родины, целовал ей руку, рассыпаясь в благодарностях. Затем он разделил ее щедрый дар со своим маленьким товарищем. Мэри постояла немного подле мальчика: вид его детской радости на мгновение отвлек ее от тяжких мыслей, затем она наклонилась, поцеловала его гладкий лобик и ушла, торопясь остаться наедине со своим горем.
Она снова вошла к себе, заперла дверь и поспешно сорвала с головы шляпу, словно ей дорога была каждая минута и не терпелось скорее погрузиться в мучительные, полные отчаяния думы.
Затем она бросилась на пол – да, упала нежным телом прямо на жесткие каменные плиты, гребень выскользнул из ее волос, и светлые пряди их рассыпались по пыльному полу, а она, уткнувшись лбом в сгиб локтя, горько зарыдала.
О земля, каким тоскливым приютом казалась ты в эту ночь твоей несчастной дочери! И некому было ее утешить, некому пожалеть! А как тяжко упрекала она себя за то, что произошло.
Зачем, зачем она слушала искусителя? Зачем уступила жажде богатства и роскоши? Почему ей так нравилось иметь богатого поклонника?
Она – она заслужила все сполна, но жертвой оказался он – ее любимый. Она не могла догадаться, не могла заставить себя спокойно подумать о том, кто сказал Джему о ее знакомстве с Гарри Карсоном или как он это выяснил сам. Так или иначе, он об этом узнал. И что же он о ней подумал? Конечно, теперь он ее навсегда разлюбил, но это неважно, раз его жизни, его драгоценной жизни, угрожает опасность! Она попыталась вспомнить подробности, о которых говорила ей миссис Уилсон, но которые тогда не дошли до ее сознания, – что-то о пистолете, о ссоре, но что именно – Мэри не могла припомнить. Ах, как страшно думать о том, что он преступник, что он запятнал себя кровью, – он, который до сих пор был такой добрый, такой благородный… И вдруг – убийца! Она мысленно отшатнулась от него, но почти тотчас совесть заговорила в ней, и, горько коря себя, она в приливе страстного самоуничижения стала думать о нем еще нежнее. Разве не она подвела его к этой пропасти? Да как же она может обвинять его! Как она может его осуждать! Он был ослеплен ревностью и стал убийцей, потеряв на минуту власть над собою! И она еще смеет в душе осуждать его, после того как он умолял ее, а потом столь пророчески предупредил во время их последнего свидания!