Мертвые души. Том 2
Шрифт:
— Плюнь ты на это, душа моя, плюнь! Давай-ка лучше выпьем, — говорил Вишнепокромов и, пытаясь растормошить Чичикова, подливал ему в бокал вина, но Чичиков рассеянно отпивал глоток за глотком и, отставляя всякий раз бокал в сторону, так и не составил в тот вечер компании Варвару Николаевичу. Поэтому друзья расстались ранее, чем обычно, и разъехались восвояси, а Вишнепокромов, известный своим умением управляться с лошадьми, чем обычно вызывал зависть у Чичикова, настолько расстроился испорченным обедом, что по дороге домой въехал в придорожную канаву, чуть было не изломав экипажа.
Что же могло так расстроить Павла Ивановича? Может быть, и впрямь судьба разорившегося Хлобуева, или же те речи, что вёл он, уличая Павла Ивановича в бесчестности, а
А Андрей Иванович Тентетников и вправду был приговорён судом к каторжным работам на пять лет, со ссылкою в Сибирь с дальнейшим там поселением. Он попран был во всех своих правах, лишён дворянского звания, а имение и крепостные его отходили к казне. Через несколько дней после происшедшей между Павлом Ивановичем и Семёном Семёновичем сцены он отправлялся по этапу к месту своего заточения, в Тобольскую каторгу. Имя Чичикова всё чаще и чаще повторялось в городе в связи с его ссылкою, но затем особа Павла Ивановича как-то сама собою отодвинута была на задний план другим событием, сопряжённым с делом Тентетникова, так как всех поразило известие о том, что Ульяна Александровна решила связать свою судьбу с бедным арестантом и отправиться за ним в Сибирь. Дамы города Тьфуславля, отказываясь верить этому известию, зябко пожимали плечами и, представляя себе и Сибирь, и каторгу, на которую добровольно согласилась молодая красивая женщина, поглубже да плотнее закутывались в шали, порицая её, называли «безумною», а те, что погрубее да попроще, именовали даже «дурою»; но в душе многие, ах, как многие, завидовали её решимости и восхищались ею. Что же до мужчин губернии, то они все, безо всякого исключения, превозносили подвиг Улиньки, и в каждой мужской голове, будь то лысой, завитой или расчёсанной на прямой пробор, возникала одна и та же мысль: «А моя так смогла бы?» И они всё чаще и всё задумчивее поглядывали на свои половины, всё глубже и грустнее вздыхали каким-то своим потаённым мыслям.
И ещё одно обстоятельство было связано с этой историей, придавшей ей ещё больше романтичности в глазах обитателей губернии. Дело в том, что его сиятельство запретил проводить обряд венчания в тюремной церкви и, несмотря на прошение, поданное осуждённым, несмотря на заступничество Афанасия Васильевича Муразова, не отошёл от своего решения.
— Нет, нет, и не просите, Афанасий Васильевич! — рассердился князь, когда Муразов пришёл просить за Тентетникова, — он преступник и должен чувствовать боль и тягостность наказания. Вот отправится по этапу, выйдет за пределы губернии, там пусть и венчается где-нибудь. А здесь у меня будет сидеть до самого последнего дня, до самой последней минуты! Вздумали балаган устроить — венчание перед каторгой. Это, знаете ли, дорогой мой Афанасий Васильевич, что? Это насмешка над правосудием. Дескать, а нам всё равно, а нам наплевать и на порядок, и на суд, и на государство, и на священную особу государя императора…
— Да полно вам, ваше сиятельство, — вступился было Муразов, — вы ведь даже не знаете сего молодого человека, которого осудили. Я, например, совершенно точно, и не с одних лишь его слов знаю, кем он был в это дело втянут, кем запутан, да только он просил меня об этом не говорить. Ведь он прекрасной души человек. Да и невеста его прекрасная девушка… — пытался было продолжить он, но князь не дал Муразову закончить речи.
— Весьма в этом сомневаюсь, Афанасий Васильевич. Судя по её взбалмошному решению, она недалеко ушла от отца своего, в смысле характеру, поэтому, зная, каков её отец, я не могу составить об ней какого-либо положительного мнения. Ну, что ж, — произнёс князь, вставая с кресла и давая этим Муразову понять, что
День, когда Андрей Иванович должен был отправиться по этапу, выдался по-осеннему холодным и дождливым. Листва, облетевшая с дерев, мешалась с грязью, в которую превращались все проезжие дороги, дорожки и тропинки. Небо было серое, плотно забранное извергающими из себя потоки дождя облаками, и, глядя на это небо, думалось о том, что как было бы грустно жить в этом мире, не будь в нём солнца; и слава богу, что за ненастьем рано или поздно наступает ясная погода, всегда и обязательно наступает, всегда и обязательно солнечные лучи разрывают облачный покров, и мир, который за мгновение до того выглядел неприветливым и сумрачным, преображается точно по волшебству и в нём вновь становится и светло, и уютно.
Тентетников, одетый в арестантскую одежду и закованный в кандалы, стоял посреди бывшего своего двора рядом с возком, на котором громоздился скудный скарб его — тот, что позволено ему было взять с собою в дорогу. Дождь, лившийся с небес, вымочил уже его бритую голову, плечи, прикрытые старым мешком, и струйками стекал за воротник, торя себе холодную дорожку по спине промеж его лопаток.
Вокруг барина собрались дворовые люди, пришли крестьяне из села; и старики, и молодые, и мужики, и бабы — все были здесь, все хотели проститься с барином, с которым расставались навеки. Андрей Иванович некоторое время стоял молча и глядя себе под ноги, точно бы собирался с мыслями, точно бы не зная тех слов, какие обычно говорят на прощание, но потом неожиданно улыбнулся и сказал:
— Ну что ж, дорогие мои, вот и расстаёмся с вами. Я знаю, что был вам плохим хозяином, но не потому что не хотел быть хозяином хорошим, нет. Просто я не мог быть хозяином вам — таким же людям, как и я. Пусть некоторые из вас бывали хитры, лукавы, ленивы, но вы на то и люди; люди часто бывают таковыми, но они бывают и честны, и бесстрашны, и благородны, потому что они люди, — он снова немного помолчал, словно бы прислушиваясь к чему-то, а затем сказал уже немного другим, глуховатым голосом: — Я всех вас люблю и буду любить всегда и… не поминайте лихом своего барина.
Возок тронулся с места, заскрипели его бока, замахали спицами колеса, и, точно повинуясь этим всё убыстряющимся и убыстряющимся взмахам, вознёсся над толпою сперва один крик, за ним другой, заголосили бабы, заплакали мужики и все потянулись вослед за уезжающим в непроглядную даль Андреем Ивановичем, всё пытались уцепиться хотя бы за полу его арестантского платья, поцеловать руку, коснуться колышущихся боков возка.
— Я сбегу, я сбегу, барин, я доберусь к тебе в Сибирь, — кричал дюжий мужик в армяке, растирая по лицу то ли дождевые капли, то ли слёзы.
— И я, барин, и я сбегу, — закричал ему вдогонку второй.
— И я, и я, — стало раздаваться со всех сторон, — всей деревней к тебе придём, — наперебой кричали мужики, — всей деревней. Ты нас только дождись там в Сибири, барин, только дождись…
Всё. Уехал возок. Истаял во тьме сырого осеннего пространства, точно и не было его. Долгие дни, долгие недели и месяцы будет ползти он по раскисшим дорогам от села к селу, от города к городу, от заставы к заставе. И где-то там на промозглом, обдутом ветрами, промокшем тракте обвенчаются в придорожной церкви Тентетников с Улинькою, уехавшей вместе с ним, где-то там, за сотни вёрст от родных краёв, от отчего дома нагонит их холодным вечером известие о кончине его превосходительства Александра Дмитриевича Бетрищева, которого не взяла на войне ни пуля ни штык, но достигнула подлость людская, и чьё сердце не выдержав разлуки с любимой дочерью, перестало биться. Но всё это будет где-то там, за чертою, за гранью того, что зовётся обычною человеческою жизнью, на пути во что-то новое, неведомое и устрашающее, имя чему — Сибирь, имя чему — каторга…