Мертвые мухи зла
Шрифт:
– Ты знаешь, почему папу хоронят именно здесь?
– спрашивает Уля.
– Нет.
– Откуда мне знать? Нелепый вопрос...
– Алексей Иванович любил "Петербургские трущобы", Крестовского. Однажды он в шутку попросил меня и маму похоронить его, если что, на этом кладбище...
– Что значит "если что"? Уля, я все равно ничего не понял. Гроб откроют?
– Гроб не откроют. Нам незачем знать, что в этом гробу.
– В ее голосе звучат металлические нотки, я никогда прежде не слышал таких.
– Но... Как же? А... проститься?
– Я все еще дитя...
– Я не знаю. Незачем, - повторяет угрюмо.
Звучит похоронный марш, его выдувают штатские, они ежатся от мороза, и звуки плывут, плывут... Невероятно... Военных хоронит военный оркестр, я видел не раз. Что-то не так...
И речей не произносят. Почему?
Звучит Интернационал, гроб медленно исчезает в черном провале. Мгновенно дюжие могильщики забрасывают яму и выравнивают холмик.
– Так хоронили когда-то добровольно ушедших...
– Ульяна стискивает виски.
– Идем. Да-а...
– Оглядывается.
– Здесь, на Митрофаниевском, происходили важные события в романе Крестовского. Живого человека зарыли, понимаешь?
Ничего не понимаю... Ведь живого отца... зарыть никак не могли? Что за чушь...
– А "если что", мальчик, - это смерть, понимаешь?
Это я понимаю. В автобус не хочется. Ульяна говорит, что мы доберемся на трамвае, мать кивает, автобус выезжает за красивые каменные ворота. Все. Перевернута страница. Сколько их еще осталось в книге жизни?
Молча трясемся в лязгающем трамвае. Уля безразлично смотрит в окно.
– По этому проспекту шла гвардия, - вдруг говорит, не поворачивая головы.
– Ка... какая?
– нелепо спрашиваю, уже догадываясь. В Красной армии никакой "гвардии" нет.
– Императорская, - смотрит с усмешкой.
– Там...
– повела рукой, - в конце проспекта стоят Триумфальные ворота. Гвардия - это всегда триумф, слава. Войска подавили восстание в Польше и выиграли войну с Персией. Как хорошо...
– Восстание против царя? В 1830 году, - обнаруживаю я исторические познания.
– Да. Чернь поднялась, ее раздавили.
– И Польша - не у нас? Так? Именно из-за того, что "раздавили" чернь?
– Ну... Советы пытались Речь Посполитую вернуть в двадцатом, да разве можно сравнить полководцев императора с подпоручиком Семеновского полка1, который только и умел, что портить девок и домогаться баб, стрелять в спину. Подонок, мразь...
– Ее голос звучит непримиримо, зло.
– Уля, так говорить нельзя. Ты сильно рискуешь.
– Я ведь тебе говорю. А ты меня не выдашь.
– Знакомые слова.
И вдруг я понимаю, впервые в жизни, остро и беспощадно: наша домработница, нянечка - она ведь совсем не из деревни, как это всегда мне внушалось. Тайна - вот что скрывается за ее странными, беспощадными словами. Эту тайну надо раскрыть. Хорошо бы... Возвращаемся домой, стол уже накрыт: водка, селедка с луком, вареная картошка и черный хлеб. Мама переглядывается с Улей.
– Ему нельзя...
– Взгляд в мою сторону.
– Ребенок.
– Ничего, -
Она всегда произносит: "надобно". И никогда - "надо". Я спросил ее однажды - почему? Ответила с усмешкой: "Надобно - это уважительно, совестливо. А "надо" - революционный клич, гадость. Можешь не соглашаться..."
Мне ставят рюмку и наливают с полпальца белой, дурно пахнущей жидкости. Никогда впоследствии не привык я к водке и не пил ее.
– А почему нет товарищей папы? Начальства?
– Мой вопрос звучит вызывающе глупо, в какой-то момент я и сам это понимаю и пытаюсь исправить неловкость.
– Ладно. Папа - наш близкий, дорогой человек. А для них он только знакомый.
Ульяна встает:
– Извини, Нина, я не могу иначе.
– Но...
– В глазах мамы испуг.
– Алексей ведь не верил в Бога?
Я не сразу понимаю потаенный смысл разговора. При чем здесь Бог?
– Не верил, - нянечка соглашается.
– Но ведь больной нуждается во враче, а не здоровый...
– И, странно подобравшись, с потухшим вдруг взглядом, начинает: - Со святыми упоко-ой...
Мать летит к дверям, тщательно их прикрывает, виновато смотрит:
– Циля... Или узбек этот... Извини.
Ульяна между тем выводит истово:
– Сам Един еси бессмертный сотворивый и создавый челове-е-ека...
Никогда прежде не слышал я ни этих слов, ни этой мелодии, она завораживает, проникает в душу, сердце, заставляет... Что же она заставляет? Не знаю... Я только чувствую, что становлюсь другим.
Когда выпита водка (нетронутая закуска так и осталась на столе), мама тихо спрашивает:
– Новый год... Ты останешься с нами? Сергей?
– Это глупости, - вступает Ульяна.
– Пожалей его, он всего лишь ребенок, у него другие интересы. К счастью, дай Бог...
И мне так странно, что нянька угадала в очередной раз. Она часто угадывает мои сокровенные мысли. Вот и теперь: накануне известия о гибели папы меня пригласила встречать Новый, 1940 год моя одноклассница, Лена Веретенникова, красивая девочка, отличница, по ней вздыхает весь наш класс (мужская половина, естественно) и еще полшколы. Почему она выбрала меня? Я грежу предстоящим свиданием, я еще даже не догадываюсь (так, смутные образы, неуловимые желания, итог позднего развития) о том, что меня ждет, но сердце бьется и сладко замирает. Что делать... У кого оно не замирало в пятнадцать лет... И даже холмик на Митрофаниевском ничего теперь не изменит...
Мама дала мне двадцать рублей (серьезные деньги!):
– Купи цветы. Девочке приятно будет, к тому же и не банально - в Новый год дарят духи. Да ведь ей еще и рано?
Не знаю. Я ничего не знаю о женщинах. Мама. Три учительницы. Соседки. Те, кто ходит по улицам. Сидят в кино. Они все безразличны мне. Как, впрочем, и все мои одноклассницы. Противные, писклявые голоса, всегда капризный тон, такое впечатление, что им все не то должны, не то пребывают в вечном обмороке от их внешности и косичек с бантиками.