Мертвые сыновья
Шрифт:
Санта уселся рядом и набрал полную ложку. Он ел быстро и жадно. Его прожорливость даже вошла в поговорку. Он всегда просил добавки, мог съесть одну, две, три, четыре порции подряд… Еды было достаточно, что верно, то верно. Почти всегда из хижин прибегали ребятишки и забирали остатки. Вот и сейчас, босые, с котелками в руках, они прыгали возле забора, поджидая окончания ужина. Старший сын Мануэлы целил камнем в черную собачонку. На том берегу реки ожесточенно переругивались две женщины. Санта большим куском хлеба очищал тарелку. Щеки его будто вспухли, а плохо выбритый подбородок жирно поблескивал.
— Ешь, парень, — повернувшись к Мигелю, проговорил он. — Ешь скорей. Остынет — не будет так вкусно.
— Какая разница? Горячая, холодная — все равно гадость.
Санта встал и пошел за добавкой. Мигель смотрел на его согнутую спину, на его ноги; казалось, они отплясывали какой-то
Повар подошел к забору и не торопясь поровну раскладывал оставшуюся еду в котелки, которые протягивали к нему детские руки. Маленькая девочка, встав на цыпочки, изо всех сил тянула ему свой котелок, а из-под старенькой голубой одежонки виднелись посиневшие ноги и голый зад.
Держа в руках полную миску и кусок хлеба, вернулся Санта.
— Я думаю, — продолжал он, помешивая ложкой куски мяса, чтобы они лучше пропитались соусом, — я думаю о том, каким необычным мне все покажется, когда я выйду отсюда. В самом деле… Кем я был? Комедиантом, пустым человеком. Сейчас я по-иному смотрю на жизнь. Я много думал здесь, кое-что прочел. Не представляю даже, что будет со мной, когда все это кончится. Я почти что боюсь…
Санта тяжело вздохнул.
— А ты? Ты не думаешь об этом?
Мигеля охватило глухое бешенство. «Думать, думать! Думать о том, что я буду делать через пять лет! Да разве я могу знать, что будет через пять лет? После Эгроса, после этих тягучих однообразных дней, после этой каторжной работы и этой еды разве можно сказать, что будет со мной! Разве могу я знать!»
— Не спрашивай меня об этом, — зло сказал он и выругался.
Санта хихикнул и продолжал как ни в чем не бывало:
— Вернешься в Барселону? Может, и я туда подамся.
«Вернуться в Барселону? Нет, это невозможно! Вернуться в Барселону!» Перед глазами заполыхал пожар, стала расти огромная огненная гора. Она жгла и ослепляла. «Вернуться в Барселону». Какие это далекие, забытые слова. Да, совсем забытые, как и та жизнь, жизнь другого, чужого человека. Тяжелые волны удушья нахлынули на него и потушили полыхавшее пламя. Они уносили его все дальше и дальше, в открытое горестное море, откуда нет возврата.
— Здесь все говорят, в Барселоне можно хорошо устроиться, — бубнил Санта. — Особенно если честные намерения, как у меня. Я верю, что честный человек сможет там устроиться. Разве не так?
— Нет, не так, — с трудом отогнав горькие воспоминания, проговорил Мигель. — Ты не особенно надейся. Барселона — такая же, как все другие города. Будь ты хоть самый расчестный, все равно испачкают. Напичкали тебя проповедями, Санта. Брось ты все это. Прямо как ребенок. Я и то больше смыслю.
Санта улыбался, глядя в пустую миску.
— Нет, не скажи, в Барселоне можно хорошо устроиться.
Мигель молчал, опустив глаза. «Я тоже так думал, и тогда и теперь так думаю. Я всегда говорил: „Можно хорошо устроиться“. И в школе так говорили: „В Париже всего можно добиться“. Вернуться в Барселону! Когда я услышал эти слова, мною овладел страх и еще что-то. Сейчас я понимаю, что это было. Я не хотел, не желал туда возвращаться. Что я о нейзнал, я ведь еепочти не помнил! А если онаобо мне помнила, почему онабросила меня? Зачем же тогда иметь детей? Трудно сказать, от этих ли мыслей или от чего другого, только мне тогда было скверно. Я уже привык к другой жизни…»
Небо было серое, прозрачное, какое часто можно видеть по утрам в январе сквозь голые, черные ветки. Спрятавшись в кювете, он, Ги, Франсуа, Жерар и их вожак Андре смотрели, как быстро проезжают джиппы и другие машины, зеленые и коричневые. Крепко прижимаясь друг к другу, они широко открытыми глазами вглядывались в застывшую тишину серо-золотистого утра. Мимо шли немцы, шли коллаборационисты и все те, у кого была причина последовать за оккупантами. Они бежали к Пиренеям. В поле горел танк. А здесь по шоссе проносились машины, в кузовах поблескивали стволы винтовок и пулеметов. В этой напряженной тишине громко стучало сердце, словно готовое выпрыгнуть из наполненного вязкой глиной кювета. Этому замирающему сердцу было только четырнадцать лет, и оно было настежь распахнуто всему на свете. Стиснув зубы, они молчали. (Андре тайком предупредил их, и они тихонько улизнули из коллежа или из дома: мадам Эрланже и матери его друзей в молчаливом ожидании дальнейших событий держали теперь двери на запоре.) В то время тысячи беглецов в панике ринулись на юг Франции, ставший их последним прибежищем. По дорогам департамента Миди мимо притихших городов и одиноких, словно вымерших деревень шли остатки танковых дивизий.
А несколько недель спустя все шумно праздновали победу союзных войск. По улице шли сенегальцы. Хотя было холодно, мадам Эрланже высунулась на балкон и размахивала в воздухе трехцветным флажком. Андре, Франсуа и Жерар вызвали Мигеля из дома. У шоссе, на деревьях, ногами вверх висели два человека. Их головы закрывали вывернувшиеся наизнанку пиджаки, свежий утренний ветерок раскачивал эти странные тела из стороны в сторону. И здесь, на голых ветках, сверкали маленькие кристаллы, или, может быть, ему показалось. «Коллаборационисты», — проговорил кто-то, и мальчики бросились бежать на свою улицу. Мигель вдруг почувствовал холод — такой же сверкающий и острый, как края голых веток. «Что это такое? Что это?» (Будто чья-то безжалостная рука отбросила его назад, в прошлое, туда, где на дверях своих домов висели люди с открытыми, полными мух, ртами. «На пляже убивают», — говорил Чито. Чито, Чито.) Какой странный этот Андре Лебуссак. Как он странно выглядит в своем сером меланжевом пальто! Зачем он подбрасывает кепи в воздух? И какие сегодня странные улицы, песни, весь этот шум и даже ветер. «Скорей, скорей!» — кричали ему, потому что он все время отставал от друзей. Он чем-то отличался и от них, и от всех, кто был на улице. (Точно какой-то голос спрашивал его: «Зачем я здесь? Что мне здесь надо? Я бежал от всего этого, а меня опять тащат сюда. Опять сюда же».) Что-то необычное стояло в воздухе, звучало в голосах его приятелей, в песне вон тех шагавших по улице людей. (Так шумело за кладбищем бескрайнее море, катило свои волны под нестерпимым, палящим солнцем, жадно лизало прибрежный песок и дощатые домики рыбаков.) Холод был прозрачный, словно стекло, словно твердый сверкающий бриллиант. Медленно, как сомнамбула, возвращался Мигель на свою улицу. У дверей дома он заметил черную машину с флажком Красного Креста на крыле. Он понял — ждут его. Сидя в кресле, мадам Эрланже внимательно смотрела на дверь. С ней разговаривал какой-то человек в пальто орехового цвета. Мигель сразу все понял. Понял прежде, чем кто-либо произнес хоть одно слово. «С этим все кончено». Мадам Эрланже медленно поднялась и обняла его. И как в тот раз, когда он хотел удрать в Париж, мадам Эрланже вдруг стала опять чужой, старой и слабой женщиной, бедной женщиной, вызывавшей у него какое-то странное чувство жалости и желание защитить ее. Она провела рукой по его плечу, и он с необычным волнением заметил, что рука у нее дрожит. «Я люблю ее», — подумал он удивленно. «Я люблю ее, да, люблю. А любить нельзя. Все знают — любить нельзя».
«Твоя мать требует тебя, — проговорила мадам Эрланже. — Твоя мать зовет тебя к себе».
Как странно! Как странно! Все было так неразумно, нелепо. И вместе с тем ясно и логично. «Я ведь знал. Мир надо принимать таким, какой он есть». Взволнованная мадам Эрланже спрашивала, можно ли что-нибудь сделать. Но нет, сделать ничего было невозможно.
Пятнадцать дней спустя он навсегда покинул Южную улицу. Он изменился, словно что-то сломалось у него внутри. Изменилось и все вокруг: воздух, деревья, даже дома. Будто тонкое, раскаленное облако пыли незаметно опустилось на город.
Мадам Эрланже осталась дома. Она не провожала его, даже не спустилась с лестницы. Ничего не сказала, не могла говорить. Она стояла там, за окном, и эти нелепые кружевные занавески, наполовину скрывали ее лицо. (Она походила на восковую фигуру.) Мадам Эрланже была потеряна для него навсегда, как и многое другое — пенистый шоколад на полдник, книги и тетради в коллеже святого Людовика, воскресные поездки с друзьями, горячее молоко перед сном. Спокойно сел он в машину. Ни разу не выглянул, ни разу не посмотрел на балкон. «Зачем? Ведь ничего не изменишь».