Месяц Аркашон
Шрифт:
И вот пришел день, когда я решил как следует разыграть Жерара. Я ехал из Парижа, и мой соученик, занимающийся теперь консервацией трупов для выставок, довольно известный, кстати, деятель — доктор Козелик, так вот, он отправил со мной подарок другому нашему соученику, Бекару. Настоятелю нашего собора. Что мог передать в подарок Козелик? — конечно, свой фирменный экспонат. Святому отцу маленькую копченую женщину какого-то северного племени, ноги колесом — остроумно! Презент лежал у меня в багажнике, домой я приехал слишком поздно, чтобы сразу завернуть к Бекару, а потом вдруг понял, что не менее остроумно подложить перед сном женщину в постель Жерару. Когда он готовится отойти ко сну, принимает ванну, в этот момент и подложить в постель труп! Я подкараулил момент, и все прошло как по маслу. Дома было пусто —
Жерар распахнул дверь в мою комнату, на нем не было лица. Жерар кричал, зачем я это сделал. Отпираться было бессмысленно. Все вокруг вдруг неуловимо изменилось, стало намного больше — вещи, стены, зеркало. Я пробормотал, что хотел таким образом испытать его.
— Ты в принципе не можешь испытать меня, — бросил мне побелевший Жерар. — Ты даже не понимаешь смысла этого слова.
А вскоре случилось то, что случилось. И парализованный ниже пояса Жерар оказался прикован к коляске. Теперь вместо ног у него были колеса, так что мертвая эскимоска с ногами колесом оказалась неким зловещим предзнаменованием. Жерар отнесся к своему новому положению с поразительным спокойствием — словно бы все шло своим чередом. Теперь я понимаю, что так оно, должно быть, и было — все действительно шло своим чередом. Тогда я понять этого был не в силах.
Он перебрался в Сент-Эмильон, купил кусок заброшенной каменоломни, и с тех пор я видел его, только приезжая за консультациями, а это происходило реже и реже: постоянное общение с ним мы перевалили на тебя, Эльза. С каждой встречей время нашего общения сокращалось, ничего, кроме цифр и арифметических знаков, мы не обсуждали, то есть мы и вовсе ничего не обсуждали, Жерар просто доводил до моего ума выкладки ума своего, а в какой-то момент вовсе перестал со мной разговаривать, лишь тыкал указкой в свои записи. Или подписывал то, что я ему приносил. Кожа у него стала прозрачной, бумажной — казалось, он зашелестит, и казалось еще, что ощущения от шелеста будут приятными. Видимо, он приближался к просветлению.
От нас ему нужно было всего ничего: в Сент-Эмильоне Жерар пристрастился смотреть на ковры, размещенные у него в ногах. Они здесь лежали, как и сейчас. И ковры надо было часто менять — тебе, Эльза, пришлось выписывать их со всего света, а уже через месяц, иногда и раньше, Жерар пресыщался ковром и требовал новый.
Казалось бы, судьба все дала мне и ничего ему, несчастному калеке не от мира сего. Казалось бы, это он должен был завидовать. Но все снова было наоборот. Завидовал я. Моя жизнь становилась все более пустой, тем более пустой, что его жизнь — так мне казалось — продолжала наполняться из неких внутренних мистических источников и резервуаров, надежно скрытых от большинства. От меня. Это бывало невыносимо. Я решил обратиться к психоаналитику. Он тут же припечатал меня Синдромом Второго Наследника. Дескать, все мои разговоры о зависти к духовной жизни брата: в действительности лишь жажда наследства, которое перейдет не ко мне.
Мне не понравилась такая тупая трактовка, и я отказался от лечения. Помимо всего прочего, я понял, что лишился бы какого-то главного смысла, если бы вдруг перегрыз эту пуповину.
Мое 34-летие, Эльза, мы с тобой решили отметить скромно, вдвоем, не звать никаких гостей, мы ездили с тобой на Дюну, если ты помнишь, и ушли на самый ее дальний конец, и я взял тебя прямо в воде. К тому времени мы уже не часто спали друг с другом, Эльза, и этот день был удивительным исключением, а потом еще была бурная ночь, и — не знаю, Эльза, помнишь ты или нет — ты даже сказала что-то вроде «как в первый раз». А это был последний раз, о чем мы, конечно, тогда не догадывались.
Наутро я уехал по делам в Париж, уехал надолго, и ты должна была присоединиться ко мне через неделю, но нашла предлог не делать этого, потому что, как я позже узнал, завела роман с моим новым секретарем, и слава Богу — этот роман тебя спас.
Один из первых же вечеров в Париже оказался у меня свободным, и я отправился бродить в одиночку, просто вот так бродить, чего не делал давно. Был отличный день с ласковым, игрушечным дождиком, табло на Эйфелевом творении показывало, что обратного отсчета осталось ровно 567 дней, и прямо у подножия башни установили лихой аттракцион: два человека залезали в шар, который высоко взлетал на двух гибких тросах, и площадь оглашали душераздирающие визги. Я тоже вдруг захотел ощущения свободного полета, но летать одному было бы скучно, и я стал искать глазами, не подвернется ли компаньон. И что же? — в толпе я увидел гасконца, нашего наставника, так и не успевшего обучить меня фехтованию и верховой езде. Странно, он узнал меня сразу, хотя я изменился не в пример больше, чем он. «Тебя не слишком шокирует, — спросил он, — если мы станем партнерами в этом безумном полете?»
Я осторожно ответил, что не слишком, и мы оказались с ним в шаре, взмывшем со страшной силой так, что казалось, мы падаем в Сену, разбиваемся о чугунные ноги башни. В какой-то момент мы с ним оказались почти брошены в объятия друг друга — и, думаю, мы оставались в них немного более, чем диктовали условия полета и приличия. Потом мы довольно много пили, сменив несколько баров, разговор то и дело витал вокруг моего брата. В какой-то момент я почувствовал себя мальчишкой, который во что бы то ни стало хочет выведать подробности, те подробности, которые мне не удалось вызнать тогда. «А мы ведь так и не дошли с твоим братцем до последней фазы наших романтических отношений, хотя не знаю даже, кому из нас хотелось этого больше к тому моменту, когда ваш папаша выставил меня пинком под зад, — сказал гасконец. — Со стороны-то, конечно, казалось, что это я играю роль опытного совратителя подростков. Но с твоим-то братиком роли заранее не распределишь. Иногда мне казалось, что это он меня совращает. Да и подростком-то он никогда не был, сразу родился взрослым, верно ведь, да?»
В тот момент мы уже были в баре вполне специфическом, где мужская рука на мужском колене не вызывает вопросов. «А тебе ведь хочется заменить своего брата, часто хочется, правда? Обыграть его на его же территории, потому что на другой-то бесполезно, да?» И гасконец положил свои нервные длинные пальцы на мою руку. И я со страхом, перемешанным с восторгом, понял, что будет дальше. Ночь мы провели вместе, в его квартире. То, что мы там проделывали, мне не понравилось, это не слишком соответствовало моим физиологическим позывам. Но я, говоря словами гасконца, сыграл на территории Жерара, двадцать лет спустя я довершил то, чего не успел сделать брат. Я проснулся под утро — гасконец надсадно храпел, из уголка рта у него стекала розовая слюна. Мне стало противно, я выскользнул в душ, а через десять минут — на улицу. Я бродил по Парижу, долго смотрел, как заселяет солнце купол Пантеона, как он превращается из серого в золотой. Мне было радостно от того, что случилось, и от того, что впредь этого не случится: я словно прошел обряд и готов был поверить, что теперь наступит избавление. Мне казалось, что отныне для меня начинается новая жизнь…
Новая жизнь не заставила себя ждать. Русские в то время объявили, что открывают программу коммерческих космических полетов: теперь за деньги можно будет выйти на орбиту! Когда-то, в разговоре со своим приятелем из Французского Космического Центра, я обмолвился, что не прочь слетать, и теперь он позвонил мне и сказал: затеяна медицинская комиссия для тех, кто собирается подавать подобные заявки. Чтобы человек заранее знал, здоров ли он настолько, чтобы рассчитывать покинуть ненадолго Землю. Я сдал прорву анализов, один из которых показал, что я инфицирован Последней Болезнью и через несколько лет умру.
Сломался я очень быстро. Все те болезненные явления, что должны были развиться во мне за несколько лет, выслали вперед свои передовые отряды: я никогда не болел, а тут в одночасье узнал, как размягчается печень, гниют кости, закисает кровь… Все это еще только предстояло мне пережить, но, глядя в зеркало, я уже видел на своем лице следы нешуточной боли, и кожа моя стала приобретать тот бумажный оттенок, который так удивлял меня в Жераре и который я считал свидетельством просветления. Оказалось, что это цвет смерти… Уже не помню, как я объяснил тебе, Эльза, свою долгую задержку в Париже, но тебе очень кстати было не до меня.