Между двух революций. Книга 3
Шрифт:
И казалася каменной бабой средь нас: эти «бабы», — ей-ей, жутковаты!
Кто ее в эти годы не знал — в Петербурге, в Москве? Фурьерист, богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал никого; Минцлова, «своя», — подпускалась; она же была дочерью его друга; и умела вольно шутить.
Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова — на меня глядит юная, грузная, желтоволосая его дочь.
Круг Танеева, Минцлова — круг вольнодумцев восьмидесятых годов; вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А. Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно,
В этом обществе ее брали как литературную остроумницу, настоянную на французах; и теософские странности ей охотно прощались, как «муха» чудачества.
— «Людям так скучно в полной действительности, что они чудят», — бывало, плакал Танеев; что «теософка» — не важно; а важно — «своя».
Но «своей» она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто, понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, — чудачество, стиль.
В кругу Бальмонтов — «своя».
Помню — посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив лорнетку и силясь подслушать беседу.
— «Кто?»
— «Анна Рудольфовна Минцлова».
— «Дочь адвоката?»
А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.
— «Откуда узнали?»
— «От Минцловой». Опять Минцлова!
— «Чем она занимается?»
— «Она оккультистка». Я ее обходил.
Попав в Петербург читать лекцию в первых числах 1909 года, я был с лекции прямо-таки похищен В. И. Ивановым:
— «Ты у меня ночуешь: с тобою будет иметь беседу одно близкое мне лицо».
Приехали; поднялись на пятый этаж; звонимся; дверь распахнулась; и точно — в сознании моем брешь; из тяжелого коридора на меня покатился ком тела в мешке: как, как, — Минцлова? И — здесь? Я же только что ее видел в Москве!
Остановилась, слегка разведя руки, помахивая платочком, блистая лорнеточкой; она-то и была тем, Иванову близким, лицом, меня требовавшим для интимной беседы; я и не подозревал степени близости к ней Иванова66.
— «Ты удивлен?» — мне Иванов; а Минцлова засмеялася подслеповатыми глазками, принимаясь шутливо и быстро вылепетывать что-то; и покатилася передо мной в кабинет В. Иванова, приставляя лорнеточку и спотыкая-ся о пыльный ковер; Иванов взял под руку, откинул коричневую портьеру, толкнув под нее; внесли крепкий чай; Минцлова села в черного дерева итальянское кресло, откинула голову и уронила на толстый живот свой короткую, толстую ручку с лорнеткой; глазеночки, вдруг разорвавшись, как два колеса, завращались перед гравюрою Пиранези, висевшей на красно-оранжевом фоне стены; и я услышал ее совсем другой голос, — не лепет, а буханье, как из бочки пустой; можно прямо сказать: она чревом вещала, — не горлом: о том, что образы «Пепла», который тогда появился в печати67, действительно отражают те ужасы, в которых живем; но ужасы эти-де посылаемы — все тем же «врагом»; и два колеса — не глаза, перелетев с Пиранези, вращалися передо мной.
И я — вздрогнул; она попала в точку моей тогдашней болезни.
— «Каким врагом?»
— «Тем, которого вы знаете!»
— «А есть такой?»
— «Вам ли спрашивать!»
Напомню читателю: мои химеры, таимые от всех, таки она унюхала.
— «Об этом нельзя говорить уже вслух. И надо — шептаться!»
Она замолчала: и два колеса, не глаза, перелетели опять на гравюру; мне стало жутко. Еще напомню: я только что пережил дни ужасных растерзов, после которых профессор Усов мне стал грозить:
— «Проживешь ты недолго!»
Напомню: через три недели случился меня добивший скандал в «Кружке», после которого я переехал в Бобровку; в течение
Здесь должен сказать: раз признался я Эллису о меня посещающих мыслях, напоминающих манию преследования; он передал Христофоровой, та — Минцловой; с последней встречался я только что в теософском кружке, где ее — не любили, боялись, но чтили; я не понимал, почему она, приставляя лорнетку, и там еще щурила на меня свои глазки, их вдруг разрывая в глазищи; и ошарашивала взглядами без единого слова; в теософский кружок я забрался сорвать маску с Эртеля; [См. «Начало века», главка «Эртель»] она уже знала о крайнем моем раздвоеньи; и, так сказать, издали прицеливалась ко мне.
Что-то было в серых ее глазах от Блаватской.
После встречи у В. И. Иванова, едва вернувшись в Москву, где и она появилась, я стал объектом почти ежедневных экспериментов ее по умению ослаблять волю; на болевых точках души моей ею брались прямо-таки виртуозно аккорды:69
— «Вы — избранный!»70
И она трясла мою руку; и живот колыхался ее; и колеса разорванных глаз начинали вращаться; она вылепетывала:
— «Руки, руки мои вы почувствуйте».
— «Вы — слышите?»
— «Что?»
— «Как струится от рук…»
Таким напутствием перед моим скандалом в «Кружке» она развинтила сознанье; и после скандала меня провожала в деревню; прощаясь, сказала, что едет она за границу; по возвращении-де будет у нас разговор, от которого зависит вся моя будущность.
Появление Минцловой, просунутой в центр болезни сознанья, таимой от всех, — в миг, когда интерес к полемике, к философии угасал, имело последствия; я вперялся в картину растления и провокации, мне представшую картиной России; я только что написал: «Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя!»71 И не я один испытывал ужас: газетный практик Виленский, с которым встретился в Киеве, — был напуган не менее моего; Блок в то время набрасывал «Куликово поле», полное жутких предчувствий: «Доспех тяжел, как перед боем»72. Лепеты Минцловой о борьбе ее с «черными» оккультистами нашли-таки слушателя; ее дар волновать и подманивать к себе признавали позднее — Иванов и Метнер. Она использовала и тему самопознания, во мне заживавшую: самопознание-де есть доспех, ею готовимый для меня; ею был использован ряд скандалов, как раз надо мной разражавшихся, как удары; то удары-де без промаха, наносимые мне масонами; в их руках-де вся пресса; в рисовке бредов она была ослепительна; и кроме того, она нажимала ловко педали лести, подставив мне «миссию»; использовано было все, что нужно: и нежная роль сиделки, и мгновенное излечение флюса рукой, от которой струи-лась-де сила, и угад ото всех скрываемых настроений, и разрисовка мифов, талантливо напеваемых в ухо; моя депрессия угашала сознанье; догадываясь о ее душевной болезни, я все же не мог не внимать ей; склоняясь большой головой, лепетала какие-то древние саги; это был ее пересказ обыкновенной газетной хроники; но она лепетала порой и о том, как думают скалы на острове Рюгене, и как растет цветик, и как шепчет струечка:
— «Все, все, все расскажу: все, все, все!»
Слова ее лились в ухо лепечущей струйкой о — всем, всем, всем, всем; настоящий Пер Гюнт73, окрыляемый душевной болезнью; она была настолько хитра, что не сразу вводила в сознанье гротески свои, наблюдая зорко, как слушают; при первом же движении подозрения она с вольтеровским юмором зашучивала себя самое, — но лишь для того, чтобы опять красться с бредом, но оформляемым по-другому; в тот период она таки отколдовала меня от тоски; а в деревне переход к работе над ритмом и над романом восстановил мои силы; я чувствовал к Минцловой род благодарности: и таки она интриговала меня.