Между шкафом и небом
Шрифт:
Но сначала я хочу сказать несколько слов про папины волосы. Это важно. Отец (как и я) начал лысеть рано. Но, в отличие от меня, почему-то очень переживал по этому поводу и пытался бороться. То и дело чем-то мазал голову. Вспоминается дикое слово «Кармазин». Может такое быть? А потом кто-то посоветовал ему верное народное средство (розыгрыш?) — чесночный раствор, который следовало втирать в корни волос, после чего надевать на голову целлофановый пакет и так сидеть полчаса-час, точно не помню. Запах стоял убийственный. Волосы выпадали своим чередом.
Теперь про «Уинстон». Дело в том, что отец был деканом факультета для дипломированных специалистов при МГПИИЯ (Институте иностранных языков) им. Мориса Тореза, устным переводчиком и преподавателем английского языка. Разумеется, он был членом партии. Позор? Что я могу сказать? Отец родился в 1934 году
Однажды кто-то из отцовых знакомых, придя к нам в гости, начал рассуждать о том, какая именно сумма на сберкнижке позволяет ему чувствовать необходимую уверенность в себе: одиннадцать тысяч. Отец с мамой только переглянулись. Таких денег у них отродясь не было.
Некоторые из «выездных» привозили вещи на продажу. Разумеется, в нашей семье это считалось немыслимым. Привозилось только что-нибудь из одежды для мамы и для меня и подарки друзьям и знакомым. Себе отец, несмотря на мамины уговоры, почти ничего не покупал, кроме сигарет, и грошовых мелочей, вроде изящного бритвенного станка (английского) или маленькой серебристой гильотины для сигар (кажется, американской).
С наступлением брежневских времен социальный оптимизм отца заметно поубавился. К середине семидесятых, когда серая тень от кэгэбэшного маразма лежала практически на всем, он совсем загрустил. Его административный талант, не говоря уже об идеологически подозрительном добросердечии, оказались ненужными и, более того, неуместными. Институт все определеннее превращался в унылое гнездо циников и карьеристов. Отец растерялся. Сделаться антисоветчиком он был не готов, смириться с тем, что маразм и подлость — норма общественной жизни, тоже не мог. Его пьянство, постепенно переросшее в самый настоящий алкоголизм, было, наверное, связано не только с «политическими» переживаниями, но то, что он пил, чтобы — парадокс — вернуть почву, уходившую из-под ног, — это точно. И, разумеется, чем сильнее он пил, тем больше она уходила — и в переносном, и в прямом смысле слова. Я помню, какой это был ужас — смотреть из окна на возвращавшегося с работы отца, едва держащегося на ногах. Отношения с мамой были разрушены. Я твердо принял сторону мамы. Дошло до того, что я потерял способность говорить ему «папа». Не мог.
До сих пор — со смешанным чувством грусти и стыда — помню нравоучительные лекции (мне было лет 15–16), которые я читал отцу. Он смиренно слушал, кивал… И вскоре напивался снова. С какого-то момента для этого хватало буквально пары рюмок. Пьянел отец некрасиво: глаза мутнели, язык заплетался… Контраст был разительный. Дело в том, что, трезвый, он был замечательный рассказчик: остроумный, находчивый. У него была точная и богатая речь (и
Педагогикой отец занимался не только как практик, но и как теоретик. Однажды в Монреале он познакомился с четой канадских учителей, Робином и Мишель. Они вместе обсуждали, как лучше учить студентов языку, отец был у них на занятиях в университете, заходил к ним в гости, в общем, они подружились. В середине семидесятых они приехали в Москву, и отец пригласил их к нам. Сейчас трудно представить (мне самому требуется усилие), что такое в те годы был приход в гости иностранцев. Сердце замирало. У вечера (впрочем, как и у всякого вечера с застольем) была дополнительная интрига: напьется или не напьется отец. Обнадеживало то, что Робин и Мишель — вегетарианцы, не пьют, не курят и, вообще, всячески следят за своей физической формой.
Была зима. Я то и дело отводил штору и выглядывал в окно. Валил снег. Наконец подъехало такси, из которого вылезли отец, канадцы и кто-то еще — о Боже, отец ведь предупреждал, что, поскольку визит официальный, он по правилам обязан пригласить хотя бы одного «наблюдателя» из института, а именно парторга.
Загудел лифт. Мама пошла открывать.
Мишель оказалась маленькой и грациозной, Робин — поджарым и улыбчивым. У обоих были умные и породистые иностранные лица. Общую картину светскости и западного изящества несколько портил мужиковатый парторг, но и он старался соответствовать.
Канадцы совсем не знали русского. Честно говоря, эти два-три часа общения с «native speakers» дали мне — в смысле выучивания английского — больше, чем все многочисленные школьные уроки, вместе взятые. Серьезно.
Вечер закончился неожиданно. Отец был трезв, напился Робин. Помню, как он стоит, поддерживаемый смущенной Мишель, в нашей прихожей, и парторг со словами «that’s better» поправляет на нем шапку-ушанку — сувенир из Москвы.
Дружба с канадцами имела продолжение. На следующий Новый год Робин и Мишель выслали на наш адрес полное собрание сочинений Агаты Кристи — отец, как и Мишель, был ее преданным поклонником.
Замечу, кстати или некстати, что Кристи и мне кажется замечательной писательницей — во всяком случае, у нее есть одно чудесное качество: в ее книжках, несмотря на все козни и коварные убийства, присутствует какое-то райское чувство жизни как удачи.
Наивные Робин и Мишель! Разумеется, посылка была украдена на таможне. Вся целиком. До нас не дошло ни одной книги.
Канада — особая глава в жизни нашей семьи. Дело в том, что отец полгода работал там на выставке «ЭКСПО-67». Несколько сувениров чудесным образом уцелели по сей день: стеклянная подставка для шариковой ручки с впаянными внутрь канадскими монетками, значки (в свои восемь-девять лет я почему-то убедил себя и своих приятелей в том, что один из значков стоит столько же, сколько машина — какая именно машина, не уточнялось, машина вообще — и верил в это лет до четырнадцати), прозрачная полусфера с пластмассовой репликой канадского павильона (надо было ее потрясти, и начинал кружиться снег), приспособление вроде маленького волшебного фонаря для просмотра слайдов, открытки и фотографии.
Отец рассказывал, как, проходя однажды мимо канадского павильона, увидел статного индейца в головном уборе с перьями и кожаных штанах с бахромой. Он подошел к коренному жителю Северной Америки, чтобы расспросить его о жизни и верованиях его народа. Вскоре выяснилось, что индеец совсем не говорит по-английски, зато неплохо знает русский, а еще лучше — украинский. «Индейцем роблю» — родители часто это потом повторяли.
Из Канады отец привез гениальные (как казалось тогда всем, и детям и взрослым) игрушки для розыгрышей: банка, на которой было написано, что она — горчица (mustard), а на самом деле внутри пряталась желтая пружинная змея; пузырек со специальным раствором, изображавшим чернила, который нужно было «нечаянно» опрокинуть на платье (желательно светлое, а лучше всего белое) какой-нибудь гостьи и, округляя в притворном ужасе глаза, бормотать извинения — через пять минут страшные пятна бесследно исчезали; ну и — из песни слова не выкинешь — вещь, прямо скажем, за гранью хорошего вкуса, но все равно почему-то казавшаяся очень смешной — резиновая подушка-пукалка, которую нужно было быстро и незаметно подложить во время застолья поднявшемуся — например, чтобы произнести тост — гостю.