Межконтинентальный узел
Шрифт:
— Кого это должно убедить, сэр Питер? — задумчиво спросил Лодж, выслушав старика.
— Это должно испугать, Кони.
— Опять-таки — кого?
— Общественное мнение.
— Общественное мнение делают, сэр Питер. И на удар, который мы обрушим на Дейвида Ли, его «Мисайлс индастри» ответит встречным ударом.
— Бесспорно. Только когда? Фактор времени за нами, да и потом им труднее пугать людей, чем нам. Я и наша корпорация — это самолеты. К нам уже привыкли, самолеты сделались бытом. А ракеты, которые заражают окружающую среду особенно в южных штатах, я подчеркиваю — в южных штатах особенно, — такое не может не содействовать рождению страха.
— Думаете,
— Вряд ли. Однако это поможет нам получить не меньше. Мы обязаны думать о будущем: тень в пустыне создают саженцы, которым год от роду. Создать тень, — сэр Питер усмехнулся, — аналогично понятию бросить тень, в нашем жестоком деле, во всяком случае. Если вы сможете сориентировать серьезных ученых на такого рода кампанию страха, мои газеты выпустят залп против Дейвида ди. Немедленно.
— Необходимо выступление двух-трех сильных научных обозревателей, сэр Питер, — задумчиво откликнулся Лодж. — Нужны звезды, и эти звезды должны так и такое рассказать Америке — и не одним лишь южным штатам, на которые вы всегда ставите, но и северным тоже, — что новая ракетная индустрия Дейвида Ли может принести нашей стране, чтобы люди содрогнулись от ужаса. Лишь получив повод такого рода, я смогу начать официальное расследование.
Во весь экран — огромное сердце Питера Джонса.
Профессор Бинн оторвался от рентгеноскопа, взглянул на коллег:
— Он обречен. Он может умереть сейчас, здесь, на столе.
— Странно, что он еще ходит. У него лоскуты, а не сердце. Сколько ему? — спросил один из собравшихся на консилиум.
— Восемьдесят. Как вы относитесь к операции на митральном клапане? — ответил профессор Бинн.
— Сколько он стоит?
— Не менее трехсот миллионов. Впрочем, никто этого не знает точно. Но если его выберут на третий срок, он будет стоить миллиард, в этом я не сомневаюсь.
— Выберут его или не выберут — какая разница: он проскрипит полгода. Это максимум.
Бинн отошел от рентгеноскопа к селектору, стоявшему на белом столе, выключил страшную пульсирующую фотографию старческого сердца, нажал кнопку селектора — прямая связь с другим кабинетом, где на хирургическом столе под рентгеном лежал Джонс, — и сказал:
— Одевайтесь, Питер, мы идем к вам.
— Могу я попросить горячего чаю, Бинн?
— Можете. По-прежнему ничего не болит?
— Нет. Ну а если честно: как мои дела?
— Все нормально, Питер. Но бой против Мухаммеда Али вы не выдержите.
Питер Джонс усмехнулся:
— Это меня не волнует. Я его куплю. Он упадет от моего удара в первом раунде. Я ведь стою триста миллионов или вроде этого, не так ли?
Стремительно-испуганные взгляды профессоров; глаза всех Устремлены на кнопки микрофонов селекторной связи с соседним кабинетом.
Бинн усмехнулся:
— Я не вру моим пациентам, коллеги. Я их злю. Именно это придает им импульс силы… Да, я позволил ему услышать ваши слова… Для других это может быть шоком, а для сэра Питера всего хорошая психотерапия… Пошли, он ждет…
«Верьте первому впечатлению, но при этом вчитывайтесь в каждое слово документа»
Славин изредка бросал на профессора Иванова быстрые взгляды, особенно в те моменты, когда тот неторопливо просматривал свои записи, сделанные на маленьких листочках плотной, чуть желтоватой бумаги. Крупная голова несколько асимметричной формы казалась вбитой в крепкие плечи — так коротка была его мясистая шея, покрытая бисеринками пота; в зале, где шла защита диссертации соискателем Макагоновым, было душно, но не настолько, чтобы так уж потеть (видимо, крепко пьет, подумал Славин). Говорил профессор командно, порою раздражался чему-то, одному ему понятному, и тогда его голос, и без того тонкий, срывался на фальцет.
— Все мои критические замечания, — продолжал Иванов, — которые я не мог не высказать, ни в коем разе не меняют позитивного отношения к работе соискателя. Мы наработали порочный стиль: если уж хвалить, то, что называется, взахлеб, чтоб ни одного слова поперек шерстки: ура, гений, люди — ниц! Не верю я такой похвале! За ней угадывается неискренность, а в конечном счете полнейшее равнодушие к делу… Жаль, что в нашем ученом совете такого рода настроения по-прежнему бытуют… Как и все мы, я глубоко уважителен по отношению к Валерию Акимовичу Крыловскому: патриарх, всем известно… Но зачем же, — Иванов обернулся к председательствующему, — объявлять выступление Валерия Акимовича с перечислением всех его званий, лауреатств и титулов? Зачем это трясение золотом прилюдно?! Что это за византийщина такая?! А между тем работу соискателя, столь нужную оборонной технике, мурыжили два года! Пока собрали все мнения, утрясли планы, разослали рецензентам… Два года вон! Я извиняюсь перед соискателем за эту замшелую дремучесть процедуры вхождения в науку и прошу его, как человека молодого, не битого еще, не впадать в равнодушный пессимизм. Жизнь — это драка. Увы. Особенно в науке. Пора научиться угадывать таланты, а не строить для них специальную полосу бега с преодолением препятствий. Что создает спортсмена, то губит ученого. Я поздравляю соискателя: он сказал свое слово в науке. Это не перепев знакомых истин, не собрание чужих цитат и схем, это — новая идея, браво!
…Инспектор управления кадров долго листал личное дело Иванова, потом закурил «Приму» и задумчиво заметил:
— Знаете, товарищ Славин, честно говоря, этого человека я не понимаю… Да, все говорят, талантлив, да, пашет за двоих, но моральный облик…
— То есть?
— С женою не живет, снимает где-то квартиру, женщины вокруг него вьются, как мошкара; застолья, тяга к светской жизни, понижаете ли: зимой горные лыжи, летом водные, заигрывание с молодыми, кто только-только начал делать первые шаги в науке… А выступления на собраниях? Крушит всё и всех, как слон в лавке, никаких авторитетов… А ведь ему не сорок, а пятьдесят семь, пора б остепениться…
Славин осмотрел кадровика: в черном костюме, галстук тоже черный, повязан неуклюжим треугольником; рубашка туго накрахмалена, поэтому — из-за августовской жары — воротничок подмок, казался неопрятным, каким-то двуцветным, бело-серым. Смешно, подумал Славин, отец рассказывал, как в конце двадцатых за галстук чуть ли не исключали из партии как буржуазных перерожденцев, а сейчас на тех, кто без галстука и жилета, смотрят как на хиппи. Времена изменились!
— Почему Иванову не подписали характеристику на выезд в Венгрию, на конгресс по радиоэлектронике? — спросил Славин.
— Потому что выговор с него еще не снят.
— За что?
— За грубость и бестактность по отношению к коллеге по работе.
— А в чем выразилась эта грубость?
— Он сказал своему начальнику, что видит в нем фанфарона и беспринципного приспособленца… Заявил об этом публично…
— В связи с чем?
— Я там не был, товарищ Славин… Рассказывают, что профессор Яхминцев, да, да, начальник отдела, выступил против того, чтобы в нашем центре защищал свою диссертацию Голташвили, молодой сотрудник, Автандил Голташвили…