Мгновение — вечность
Шрифт:
— Потоп... Уцепиться не за что...
Собственно Дона, русла реки, осевой опоры маршрута, Кулев давно не различал и уже не пытался его выделить, понимая, что открывшаяся перед ним, сверкавшая на солнце и слепившая его акватория есть не что иное, как весенний Дон, преображенный разливом. Из этого он исходил, ведя расчеты, счислял путь. Что-то чрезмерное, не речное выступало в мощи талых вод. Их спокойствие деиствовало гнетуще. Ростов словно бы канул в пучину, ни одного дымка впереди. Опустился на дно, как град Китеж. Бред.
Если не бред, то где город?
— Семь градусов влево, — вякнул он, чтобы не молчать, продолжая рыскать. Не будь за хвостом «маленьких», встал бы в круг. Не веря в него, не признавая круг как способ восстановления
«Своего места не знаю», — сказал себе Кулев, косясь на младшего лейтенанта. Летчик, которым он повелевал, безропотный Дралкин внушал ему страх...
«Сейчас, сейчас», — отдалял Кулев признание вслух, ожидая какого-то озарения, чуда на водах. Время неслось стремительно. «Места не знаю», — подстегивал себя и медлил Кулев, поводя вокруг невидящими, ничего не узнающими глазами, ожидая и страшась Дралкина, его свирепого, как тогда, над немецким аэродромом, рыка: «Дай место!» Нет, подумал Кулев, он не рыка боится. Дралкин понял, раскусил его и заявит об этом прежде, чем штурман раскроет рот, — скажет, как приговорит, шансов на спасение не оставит. В жизни мало кто понимал Степана Кулева. Что, впрочем, ему не вредило, он от этого не страдал. «Я пошел!» — объявил однажды Степан командиру, сидевшему, как Дралкин, рядом, чуть впереди, за штурвалом, и выбросился с парашютом; три или пять минут перед тем глотничал он, внушая летчику, что линия фронта пройдена, что внизу — наши, а летчик ему не верил, летчик его не понимал, тянул, тянул подбитую, терявшую управление «пешку», только бы застраховать себя от посадки на стороне врага, от плена: в ста метрах от земли, на глазах спускавшегося на парашюте Кулева, не совладал с машиной командир...
«Я пошел!» — готов был прокричать Кулев, пригвожденный к креслу надвигавшейся катастрофой, необходимостью иной отчаянной команды: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Предстать перед всеми в чем мать родила. Самому, по доброй воле, отречься от доверенной ему миссии лидера, передать колонну в другие руки... Легче Кулеву ринуться в омут головой, как на митинге в Сталинграде, когда с появлением в полку сбитого «мессерами» капитана Авдыша над штабником-самозванцем нависла угроза разоблачения, — легче Степану броситься в пекло, под пули, чем признаться в собственной несостоятельности, неправоте, заявить: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Поступить так — значит потерять все, что набрал он за войну, прервать восхождение. Штурман эскадрильи — должность так себе, не ахти. Штурман эскадрильи — батрак, пашет от зари до зари, дотянуть ему до конца трудно. Штурман полка — вот должность. Вот кто сам себе хозяин. Поставил задачу, проверил готовность, провел разбор и пошел сражаться в городки... А кого ставят, кого выдвигают, если посмотреть?
Степан оглянулся.
Два истребителя слева верны себе: неразлучная, приросшая к лидеру, во всем ему послушная пара. Она Кулева не интересовала. За слепую верность плата одна — равнодушие. Еще на старте в Р. привлек Кулева «ЯК» в хвосте. Строптивый, в строю как бы автономный, на полпути притих, а теперь снова машет крылами... Собрал, сколотил троицу «ЯКов», куда-то их тянет.
Запрещая себе смотреть на бензочасы, не глядя в сторону Лены, Павел устремился за капитаном, сжигая последние литры, твердо зная истинный курс. Он обратит в свою веру, повернет на Ростов «маленьких», если его увидит, если его поймет, если за ним последует капитан. Он выходил на траверс Горова «ноздря в ноздрю», — но левее, много левее, начав загодя ему сигналить, раскачивать самолет, перекладывая его с крыла на крыло, бензин в баках, должно быть, плескался... Ему показалось, что Горов медленно — размышляя? — оборотил в его сторону голову. Дрогнул самолет Горова, и дрогнуло сердце Солдата: сбросил капитан, отвел от себя черные чары, прозрел...
Все, с чем вышел Павел в полет и что его покинуло, — свобода, уверенность в себе, — все вернулось к нему, и Лена, далекая, близкая Лена... Дрогнул «ЯК» капитана, приподнял короткое, в солнечных бликах крыло, пятна света сошли с него, оно потемнело... прикрылся? Отстранил от себя возможность иного, не лидером проложенного пути?
«Идя к цели дальше... остаются одни...» — вспомнил Павел. — Поразительной точности фраза! Сказано Егошиным на все времена: «Идя к цели дальше... остаются одни». Я иду к цели, я иду на Ростов, я не хочу оставаться один...»
— Лена! — крикнул Павел, выворачивая на живший в нем ростовский курс, расцвечивая небо веером трассирующих очередей, своей последней надеждой, — может быть, барановский исцеляющий огонь привлечет ее и образумит!..
Минуту спустя Павел уже с трудом различал неизменившийся строй уходящих машин. Он их пересчитал: один «ПЕ-2», пять «ЯКов»...
«Собрав троицу... отдаляется... Уверенно отходит, — следил Кулев за находчивым «маленьким», не потерявшим на маршруте своего лица. — Уверенно!» — признал он, видя в смелом отходе «ЯКов» призыв, не понимая его, не находя в себе сил на него отозваться, как не смог перед тем решиться на посадку в Р., чтобы обговорить сигналы. Вот он, особый случай, подоспел, ждать себя не заставил, изволь, объяснись с «ЯКами»! Все пустил мимо носа, только бы избежать Кашубы, не расхлебывать каши...
Самоотверженность побуждается долгом и любовью. Она может подспудно зреть, чтобы вспыхнуть в звездный час, даря радость безоглядного риска, личного мужества во имя добра, и сохранить в человеке человека. Суетность, своекорыстие подтачивают эту готовность, глушат, вытравляют, — что открывается так же внезапно, в судный час...
С окаменевшим лицом проводил Степан скрывшуюся тройку.
— Штурман, место!
Неторопливо и понуро, не отвечая Дралкину, он слева направо оглядывал расстилавшиеся перед ним океанские воды, и это нарочито замедленное, хладнокровное — бессмысленно хладнокровное, с тупым кому-то вызовом — движение, благодаря, должно быть, спокойствию, возобладавшему надо всем, открыло ему... залив!
Что-то двинулось у него в глазах, как после карусели, взгляд на землю переменился, и он увидел, по-штурмански прочел береговую линию Таганрогского залива, ошибочно принятого им за устье разлившегося Дона...
Лена Бахарева не была бы летчиком-истребителем, если бы не заметила пулеметно-пушечной трассы, — в стороне от нее, не прицельной, конечно, пущенной в белый свет, как в копеечку. «Что за выходки, что за мальчишество, — подумала Лена. — Гранищев, кто же еще... У всех на виду, перед посадкой (горючее кончается), предупреждает Дралкина...» В том смысле примерно: на чужой каравай рот не разевай. Не с вашей улицы девчонка. «Слишком много Паша на себя берет».
И в ответ быстрым, ловким движением, как сделала однажды в аэроклубе в день первого своего самостоятельного вылета, она сдернула с головы шлемофон. Чтобы инструктор Дралкин наконец-то разглядел ее, признал и все понял.
Но не Дралкин, а сидевший справа от него, ближе к Лене штурман Кулев увидел возникшее в кабине «ЯКа» женское лицо. Он вспомнил Лену быстрой, подспудной, безотказной памятью страха, хотя в лице ее сейчас не было замкнутости, затаенной силы, поразившей его в момент бегства на грузовике с хутора, напротив, в нем светилась дружественность, какое-то несмелое, стыдливое ожидание...
Внизу, под крылом «ЯКа», прояснялся Таганрог, занятый врагом, Леной еще не опознанный.
— Уходим, — выдавил из себя Кулев, поворачиваясь к Лене широкой спиной, загораживая Дралкина от нее, больше всего боясь пробуждения в командире бестрепетной решимости, как при заходе на забитый «юнкерсами» зимний вражеский аэродром, когда Дралкин крикнул ему: «Шасси!..»
— Уходим, — одними губами повторил Кулев, поворотившись на круглом сиденье так, чтобы командир не увидел, не узнал Бахареву и чтобы, главное, вновь не прогремела его непреклонно-отчаянная команда: «Шасси!» — как будто можно куда-то уйти, скрыться от доверчивой улыбки на открытом, утомленном лице летчицы, не ведавшей, где и почему она брошена.