Мицкевич
Шрифт:
Ровно в полдень экипаж с двумя чужеземцами остановился у ворот виллы. Оба пришельца ожидали теперь в гостиной прихода Гёте. Он любил «являться», никогда не ожидал в своем кабинете. Вошел быстрым шагом, подал руку обоим полякам и сказал по-французски:
— Простите, господа, что я заставил вас ждать. Мне очень приятно видеть друзей госпожи Шимановской, которая оказывает и мне честь своей дружбой. Она столь же очаровательна, сколь красива, и столь же любезна, сколь очаровательна.
Спустя мгновенье, как бы что-то вспомнив, Гёте спросил вдруг, обращаясь к Мицкевичу:
— Знаю, что вы самый выдающийся
И улыбнулся слишком тонкими губами.
Эта улыбка — воспоминание о некоем разговоре, который некогда происходил тут же, в Веймаре. Точно так же, как он теперь со своим гостем, говорил с ним тогда Наполеон Бонапарт. Мицкевич внимательно присматривался к веймарскому олимпийцу. Высокий, плотного телосложения, в долгополом голубом сюртуке, с глазами живыми не по годам, сдержанный в каждом движении.
«Глаза, — писал позднее Одынец, — карие, ясные и живые, а оба зрачка обведены какими-то необыкновенными светло-серыми, как бы эмалевыми кругами. Адам сравнил их с кольцом Сатурна».
«Этот второй — это фамулюс Вагнер», — подумал Гёте и совершенно искренне, как бы оправдываясь перед своими гостями, сказал:
— Очень сожалею, что мои сведения о польской литературе чрезвычайно скудны. Но что поделаешь? Ведь у человека столько дела в этой жизни. Но, — сказал он, давая понять, что разговор подходит к концу, — мы познакомимся поближе на обеде у моей невестки. Оттилия пригласила вас…
Первый разговор был окончен. Мицкевич, идя на встречу с Гёте, не ждал слишком многого. Он был уже человеком, знающим свет, и, следовательно, знал, что визиты такого рода никогда не имеют существенного содержания. Форма и ритуал служат тут, собственно, единственной цели: чтобы дело никоим образом не дошло до фамильярности.
Формой и шаблоном веймарский Юпитер оборонялся от назойливости света, точно так же как научился мифологическими фигурами сдерживать лирическое волнение. Поэт не любил дел, которые могли нарушить его покой, его столь тщательно выработанный жизненный распорядок. Он приветствовал в своей веймарской резиденции поэта того народа, страдания которого были ему чужды, ибо для них не оставалось места в его счастливой судьбе. Быть может, он и не одобрял разделов Польши, но его не занимала судьба страны, с которой он не чувствовал себя связанным никакими узами, страны, которой он ничем не был обязан. Англия — это был Вальтер Скотт и Байрон, великий Байрон, дружеского расположения которого он искал. Польша — это была госпожа Шимановская. Но госпожа Шимановская была для него прежде всего красивой женщиной. В память о ней он проявил столько учтивости «f"ur die beiden Polen».
Одынец был явно разочарован встречей, которой придавал большое значение. Он был литератором до мозга костей. Жил в мире книг и сплетен, писательская кухня интересовала его не меньше, чем сама словесность, он до смерти любил тереться в кругу знаменитостей и связывать свое имя с именами великих писателей, довольствуясь ролью тени. Как многих умеренно одаренных и неумеренно любопытных людей, его дразнила тайна гения, он считал, что стоит изменить перспективу, чтобы приблизиться к ее разрешению. Разочарование его во время описанного тут приема и во время позднейших неоднократных встреч обоих польских поэтов с Гёте проистекало из ошибочного предположения,
В то время как на деле все обстоит совсем наоборот.
Только люди, которые не изливаются в формах столь долговечных, как искусство, могут быть в разговоре действительно интересны. Так называемый творческий процесс извлекает из разума писателя возможности, неведомые самому творцу, произведение по мере его формирования становится реальностью, одним из ее элементов, воспринимает из нее способность воздействия не только на дальнейшее течение творческого процесса — реальность формирует в дальнейшем и само сознание, из которого она возникла. Однако напряжение, которого требует труд художника, влечет за собой жертвы.
Гёте, когда он отрывался от незаконченной рукописи «Фауста», медленно разряжал чрезмерную сосредоточенность духовных сил, озаряя глаза свои светом дня, который сквозь полурастворенные зеленые ставни проникал в его рабочий кабинет, — Гёте внезапно становился совершенно иным человеком. С лица его будто кто-то снимал тяжелую гипсовую маску.
Да и письма Мицкевича поражают своей особенной «прозаичностью» и будничной лексикой, лишенной всякой изысканности. Только сочинители из сорта так называемых «возвышенных душ», только приверженцы «возвышающего обмана» всегда гладки, всегда лощены и всегда поэтичны.
Визит Мицкевича в Веймар не мог ни в коем случае привести к сближению обоих поэтов. То, что разделяло их, было куда более непреодолимо, чем те «земные преграды», о которых позднее вспомнит Мицкевич в стихах о разговоре с Пушкиным у памятника Петру Великому.
И не только разница в возрасте, не только огромная слава Гёте. Молодой поэт из литовского захолустья, который только недавно приобрел известный лоск в московских салонах, где с великой тенью Азии соперничал отблеск столиц Европы, стоял тут перед ее величайшим представителем. Спокойствие и холод, которые со свойственной тем временам гиперболичностью называли олимпийскими, были тем рубежом, который не мог перейти Мицкевич.
Могли ли они постичь друг друга? Могло ли возникнуть взаимопонимание между изгнанником, бывшим узником государства и тем, кто, исполняя функции министра в великом герцогстве Веймарском, соединял чиновничью должность с гением поэзии? Крылья этого гения были даже слишком заметны, они вылезали из-под буржуазного сюртука Великого Европейца. Все в этом доме его было упорядочено, все совершалось с точностью часов, заведенных рукой камердинера Фридриха.
Если за обедом или ужином присутствовали архитектор Кудрэ или скульптор Давид д’Анже, разговор шел о монументах и зодчестве. Сувениры, которыми Гёте одаривал своих гостей, были соразмерны славе прибывшего.
И если по просьбе Гёте Давид д’Анже начал лепить медальон Мицкевича, то уважение к этому чужеземному поэту связано было с любезным веймарскому гофрату воспоминанием о Марии Шимановской. Гёте хотел таким образом выказать ей свое уважение.
Из парка, со скамьи Шиллера, оба чужеземца могли наблюдать, как этот домосед, немецкий буржуа, бюргер расхаживает в своем саду.
Несколько дней, проведенных в Веймаре, ежедневные встречи с Гёте позволили Мицкевичу ощутить пропасть, которая отделяла его от германского поэта.