Миг бытия
Шрифт:
— Для этого и прошу. Вот теперь хорошо: какое удовольствие вас не видеть. Надо бы заказать такие, если у оптики найдётся столько диоптрий — не все же мне отдать. Впрочем, я и так вас больше не увижу: завтра мы с тётушкой уезжаем. Так что — постарайтесь не поминать лихом.
Она протянула мальчику руку, и он взросло склонился к ней похолодевшими губами: — Прощайте. — Засим ролики фрёкен Бетельгейзе удалились.
Вскоре собрались к отъезду прабабушка и правнук и зашли попрощаться со мной, шариком и поющей птицей — навещавший её соловей отсутствовал. В тёмном дорожном платьице разминувшаяся с возрастом прабабушка смотрелась совсем барышней, но, при свете гераневого балкона, видно было, какую горечь глаз нажила, намыкала она данной ей долгой жизнью, возбранив себе утеху слёз, жалоб и притязаний. Она застенчиво протянула мне засушенную веточку жасмина: «Преподнесите и этот цветок стихотворению Пушкина „Цветок“, я это ваше обыкновение невольно приметила». У «Цветка», в моих и во многих
Опасаясь обременить её тяжестью горшка, я заведомо приготовила для неё сильный отросток герани, уже прицеливший корни к новому питательному обиталищу. Она радостно смеялась, умерив горемычность глаз: «Представьте: как раз горшок у меня есть, а теперь и растение есть, такое совпадение — роскошь». Мальчик и шарик сдержанно прощально переглянулись. (Мне не однажды доводилось раздавать заповедные предметы, как бы следуя их наущению и устремлению, но искушение дарить на шарик никак не распространялось, даже приблизительная мысль об этом суеверно-опасна.)
Увеличив свободу и прилежность моих и шарика занятий, школьные каникулы кончились. С этой фразы начинаются каникулы воображаемого читателя. Ведь он мог боязливо предположить, что занёсшийся автор пустился писать роман, и предлинный: о прабабушке и о мальчике, о напряжённой дрожи многоточия меж ними, о пунктире острого электричества, не известного Эдисону, неодолимо съединяющему и уязвляющему сердца. Но нет, эта заманчивая громоздкость не обрушится ни на чью голову, а останется в моей голове — подобно отростку герани, пустившему корни в стакане воды.
Пора приступить к началу и признаться, что произошло на самом деле. Некоторое время назад я сидела за столом, имея невинное намерение описать мой шарик, чья объявленная волшебность не содействовала мне, а откровенно противоборствовала. Врасплох зазвонил телефон, и определённо милый (это важно) женский голос попросил меня о встрече, об ответе на несколько вопросов обо мне, о моей жизни. Неподалёку лежали два недавних интервью, вполне достоверных и доброкачественных, но я ещё не очнулась от необоримой скуки их прочтения. Ни за что не соглашусь, — бесполезно твёрдо подумала я. Но голос был такой милый, испуганный, уж не подозревал ли он меня в злодейской надменности, в чопорной тупости? А я — вот она: усталый человек, сидящий на кухне, печально озирающий стеклянный шарик. Таким образом, один ответ уже был, может быть, и другие откуда-нибудь возьмутся, хотя бы из этой усталости, не пуста же она внутри. И я сказала сотруднице журнала: — Приходите.
Она и сама была милая, робкая, доверчивая, со свежими снежинками, ещё не растаявшими на беззащитной шапочке. Этой небойкой пригожести, несмелой доброжелательности, этим снежинкам — не выходило отказать. Её кроткое вопросительное вмешательство в моё сидение на кухне походило на ласковое сочувствие, а не на докучливое любопытство. Мы невнятно сговорились, что я отвечу на вопросы, не изъявленные, не заданные впрямую, отсутствующие. С этим обещанием, как с удачей, она отправилась в свой путь по зимнему дню, может быть, дальний и нелёгкий.
Опять мы остались один на один с шариком и как бы в сходных, если не равных, положениях. Сторонние обстоятельства понуждали нас разомкнуть дрёму охранительных ресниц, обнажить устье зрачков, берущих исток во взгорбьях темени, — приглашали задумчивый моллюск на бал погостить на блюде устриц. Втайне я полагалась на участливую подсказку шарика. То, что он имеет врождённые и вменённые ему предсказательные способности, как оказалось, известно не только мне.
Есть брат у шарика. Он — царствен. Сосуд пророческого шара в театре, в городке швейцарском я видела в руке Бежара. В дырявом одеянье длинном, дитя умершее качая, он Лиром был, и слёзы лил он, и не было слезам скончанья. Сбывались предсказанья шара, воображенье поражая, и было нестерпимо жалко весь мир, и Лира, и Бежара. Но я запомнила, как шёл он, отдав судьбе её трофеи: в лохмотьях, бывших властным шёлком, труд тела — краткость и терпенье. Не мук терпенье, не позора — мышц терпеливая находка: не оступиться в след повтора, всяк шаг — добыча и охота. Так поступь старого гепарда тиха, он — выжиданья сгусток, и тетива спины — горбата, вобравшая прыжка поступок. Что нищая падёт корона, не внове ль зала обожанью? Кровь творчества — высокородна: смысл шара, ведомый Бежару…Да, снежной зимой, в Лозанне, Борис и я видели балетную постановку «Короля Лира» — дерзкую и целомудренную. Уединённость театра казалась преднамеренно отшельной, не зазывной, не отверсто-доступной. Его аскетичные тенистые своды возвышали зрителей переполненного зала до важной роли избранников, соучастников таинственного действа. В премьерном спектакле Лиром был сам Бежар. Его отрешённое лицо не объявляло, не предъявляло силы чувств — только блики, отсветы, сумерки зашифрованных намёков составляли выражение упования или скорби. Его сдержанные, расчетливо малые, цепкие движения словно хищно гнались за совершенством краха, не экономя страсть всего существа, а расточая сё на благородную потаённость трагедии. В правой руке он держал мутно мерцающий стеклянный объём темнот и вспышек, явно предвидящий и направляющий мрачный ход событий. Это был величественный, больший и старший, пусть косвенный, но несомненный сородич моего шарика. Это меня так поразило и отдалило от прочей несведущей публики, как если бы я оказалась забытой в глуши дальней свойственницей Короля Лира и свежими силами моего молодого шарика всё ещё можно было поправить. Моя ревность была уверена (может быть, справедливо), что этот округлый роковой персонаж и труппа, и зрители, если замечают, принимают за декоративную пустышку, за царственную прихоть Бежара. Я еле дожила до разгадки. Один просвещённый господин объяснил мне, что подобные изделия издревле водились в разных странах и название их, в переводе с французского, означает именно то, что я сама придумала: магический, предсказующий, гадательный. Так что не зря я в мой шарик «как в воду глядела», и теперь гляжу.
Из всего этого следует, что поверхность моей жизни всегда обитала на виду у множества людей, без утайки подлежа их вниманию и обзору. Но не в этом же дело. Равная, основная моя жизнь происходила и поныне действует внутри меня и подлежит только художественному разглашению. Малую часть этой жизни я с доверием и любовью довожу до сведения читателей — как посвящение и признание, как скромное подношение, что равняется итогу и смыслу всякого творческого существования.
Конечно, я не гадаю по моему шарику, не жду от него предсказаний. Просто он — близкий сосед моего воображения, потакающий ему, побуждающий его бодрствовать.
Все судьбы и события, существа и вещества достойны пристального интереса и отображения. И, разумеется, все добрые люди равно достойны заботливого привета и пожелания радости — вот, примите их, пожалуйста.
О чём стекла родитель думал? Предзнал ли схимник и алхимик, что мир, взращённый стеклодувом, ладонь, как целый мир обнимет? Ребёнок обнимает шарик: миров стеклянность и стократность — и думает, что защищает их беззащитную сохранность. Стекло — молчун, вещун, астролог повелевает быть легенде. Но почему о Лире скорбном? Но почему о Бетельгейзе? Не снизойдёт учёный шарик до простоумного ответа. Есть выбор: он в себя вмещает любовь, печаль, герани лета. Он понукает к измышленьям тот лоб, что лбу его собратен. Лесов иль кухни ты отшельник, сиятелен твой сострадатель.ПРИЛОЖЕНИЕ
Иосиф Бродский
Зачем российские поэты?
Поэзия есть искусство границ, и никто не знает этого лучше, чем русский поэт. Метр, рифма, фольклорная традиция и классическое наследие, сама просодия — решительно злоумышляют против чьей-либо «потребности в песне». Существует лишь два выхода из этой ситуации: либо предпринять попытку прорваться сквозь барьеры, либо возлюбить их. Второе — выбор более смиренный и, вероятно, неизбежный. Поэзия Ахмадулиной представляет собой затяжную любовную связь с упомянутыми границами, и связь эта приносит богатые плоды. Или, скорее, прекрасные цветы — розы.