Михаил Зощенко
Шрифт:
Я взял подряд на этот заказ.
Я предполагаю, что не ошибся.
В высокую литературу я не собираюсь лезть. В высокой литературе и так достаточно писателей.
Но когда критики, а это бывает часто, делят мою работу на две части: вот, дескать, мои повести — это действительно высокая литература, а вот эти мелкие рассказики — журнальная юмористика, сатирикон, собачья ерунда, это неверно.
И повести и мелкие рассказы я пишу одной и той же рукой. И у меня нет такого тонкого подразделения: вот, дескать, сейчас я напишу собачью ерунду, а вот — повесть для потомства.
Правда, по внешней форме повесть моя ближе подходит к образцам так называемой
А дело в том, что в повестях («Сентиментальные повести») я беру человека исключительно интеллигентного. В мелких же рассказах я пишу о человеке более простом. И само задание, сама тема и типы диктуют мне форму.
Вот отчего так, казалось бы, резко делится моя работа на две части.
Но критика обманута внешними признаками.
А беда вся в том, что особенно последние два года, в силу некоторой усталости, отчаянной хандры и еженедельной обязательной работы, я ухитрился написать много плохих мелких вещей, которые на самом деле не поднимаются выше обычного журнального рассказа. Это еще больше сбивает критиков, которые с большой охотой и чтоб впредь не возиться со мной, загоняют меня чуть не в репортеры.
Но я опять-таки не протестую.
Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я — пролетарский писатель. Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде. Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях.
Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя. Оттого темы моих рассказов проникнуты наивной философией, которая как раз по плечу моим читателям.
В больших вещах я опять-таки пародирую. Я пародирую и неуклюжий, громоздкий (карамзиновский) стиль современного красного Льва Толстого или Рабиндраната Тагора и сентиментальную тему, которая сейчас характерна. Я пародирую теперешнего интеллигентского писателя, которого, может быть, и нет сейчас, но который должен бы существовать, если б он точно выполнял социальный заказ не издательства, а той среды и той общественности, которая сейчас выдвинута на первый план…
Еще я хотел сказать об языке. Мне просто трудно читать сейчас книги большинства современных писателей. Их язык для меня — почти карамзиновский. Их фразы — карамзиновские периоды.
Может быть, какому-нибудь современнику Пушкина так же трудно было читать Карамзина, как сейчас мне читать современного писателя старой литературной школы.
Может быть, единственный человек в русской литературе, который понял это, — Виктор Шкловский.
Он первый порвал старую форму литературного языка. Он укоротил фразу. Он «ввел воздух» в свои статьи. Стало удобно и легко читать.
Я сделал то же самое.
Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным. Может быть, поэтому у меня много читателей.
Я переменил десять или двенадцать профессий, прежде чем добрался до своей теперешней профессии…
Скоро 15 лет, как я занимаюсь литературой… Моя работа мало уважалась в течение многих лет… Но я никогда не имел от этого огорчений и никогда не работал для удовлетворения своей гордости и тщеславия.
Профессия моя оказалась все же чрезвычайно трудна. Она оказалась наиболее тяжелой из всех профессий, которые я имел.
М. М. Зощенко — А. М. Горькому
Дорогой и многоуважаемый Алексей Максимович,
я больше не буду надоедать Вам своими письмами, мне только хочется ответить на Ваше письмо, еще раз поблагодарить Вас за внимание и рассказать о том деле, в которое я имел бесстыдство втянуть Вас.
Весь этот месяц я просто не находил себе покоя и ругал себя за то, что написал Вам. Я бы никогда этого не сделал и не стал бы затруднять просьбами, но все сложилось как-то помимо моей воли. По правде сказать, мне было даже все равно — кто будет жить в моей квартире и сколько человек. Я уже с этим примирился и успокоился. Но тут жена проревела несколько дней, этот злополучный техник забросал меня письмами — как это я упустил его комнату, и домоуправление наговорило мне разных вещей. Поверьте, Алексей Максимович, я не упоминал даже Вашего имени и не хвалился знакомством с Вами, я даже ничего не просил, но просто в удрученном состоянии написал то первое письмецо, на которое Вы так любезно и внимательно откликнулись.
Мне приятно Вам сказать, что теперь, когда жакт Вашего имени получил Ваше письмо и пошел мне навстречу, — я ничем не воспользовался и попросил все оставить так, как есть, и даже оставить тех людей, которых мне вселили за это время.
Алексей Максимович, я знал, конечно, всю силу Вашего имени, но я попросту не предвидел того эффекта, который произойдет. И это, пожалуй, всего более меня удручило и переконфузило.
Секретарь. жакта (жакт — это жилищно-кооперативное товарищество) прибежал ко мне. бледный и взволнованный, и стал что-то такое лепетать и говорить, что все будет сделано и жакт рад исполнить Вашу небольшую просьбу. Секретарь не дал даже мне прочесть Вашего письма, сказав, что там имеются обо мне некоторые лестные фразы и что я могу от этого загордиться. Все домоуправление было страшно взволновано. Начали говорить, что будто бы Вы собираетесь летом приехать в гости. И чуть ли не хотите жить в том доме, в котором Вы когда-то жили (бывш. Сергиевская, 83).
Но я. повторяю, Алексей Максимович, я ничем не воспользовался и впредь обещаю не стричь купонов с Вашего письма.
Вместе с тем позвольте Вам сказать, что я не хотел бы иметь и четверти Вашей легендарной славы — настолько это ответственно и настолько это заставляет быть хорошим человеком!
Я бы не хотел, чтобы Вы имели обо мне ложное представление. Мебель и квартира никогда еще не играли никакой роли в моей жизни. Я живу в той же обстановке, как и в 19-м году. И сплю на той же кровати, на которой спал до того, как сделаться писателем. Правда, я больной, и тишина мне другой раз просто необходима, но, пожалуй, и к этому можно привыкнуть.
Я нарочно, для собственного успокоения, прочел недавно чуть ли не все биографии сколько-нибудь известных и знаменитых писателей. Я, конечно, не хочу равняться ни с кем, но вот ихняя жизнь на меня очень успокоительно подействовала и привела в порядок. В сущности говоря, страшно плохо все жили. Например, Сервантесу отрубили руку. А потом он ходил по деревням и собирал налоги. И, чтобы напечатать своего «Дон-Кихота», ему пришлось сделать льстивое посвящение какому-то герцогу. Данте выгнали из страны, и он влачил жалкую жизнь. Вольтеру сожгли дом. Я уж не говорю о других, более мелких, писателях.