Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения
Шрифт:
Выяснилось, что причина возгорания – брошенный из Машкиной квартиры окурок, угодивший в соседские вазоны с прошлогодним сухим клематисом. Данное обстоятельство образовало собой в некотором роде тупик, причем полный, без возможности каких-либо маневров, так как последствия недавнего потопа (усугубленного пожарными гидрантами) опасно прели в соседских буднях, направленных теперь однозначно против Машки и нацеленных уже куда дальше банального штрафа, которым ей не светило отделаться. И вот тогда, в апофеозе отчаяния, когда на Машкину тяжелую с похмелья голову рельсовыми шпалами попадали еще и эти ужасные проблемы, пришло гениальное решение. Когда опухшая, в пятнах, Витка оторвалась от ноутбука и сонным голосом сообщила, что этот дом находится на балансе ОАО «Тепловик» и продается, Машка, прикладывая
– Ну, так купим этот дом к… – закончив предложение весьма грубо и не совсем информативно.
На следующее утро события развились стремительно и неожиданно для Каланчака. Из Киева прибыли два специальных адвоката с готовым пакетом документов на новую фирму-собственника, и конфликт был не то чтобы улажен, но Машкино участие в нем свелось к какой-то совсем иной, заоблачной роли, загнавшей все окружение в тупик еще больший, чем тот, в котором проснулась она сама двумя днями ранее.
– Ниче, девки, – говорила она, подмигивая из-за стакана с ликером «кахула», – в Киеве, с его ценами, мы бы такой дом хули купили…
В Хорлах местные родственники сняли лучший ресторан на набережной – туда и поехали кавалькадой из трех микроавтобусов и джипа с катером на прицепе. Там же наконец и устроили настоящий праздник, притянув за уши Машкины именины, которых в году – чуть ли не каждый месяц.
Бабулю с учительницами усадили во главе стола, подальше от спасенных из милиции «тараканов» и компании друзей детства. Машка заранее договорилась с водителем, чтобы незаметно вывел старушек часов в 8 вечера и по-тихому развез по квартирам, перед тем как начнется «жара». Бабка, как и все остальные, подумавшая, что Машка выходит замуж за очень богатого человека, резко переменила тактику и теперь подлизывалась, охая и смахивая слезы. В качестве гостинца она приволокла с собой раритетную трехлитровую банку окаменевшего, засахарившегося меда, которую Машка пыталась выкрасть еще года полтора назад – когда гуляли на лавке в палисаднике под домом и очень хотелось сладенького, а кроме водки не было ничего вообще. Бабка тогда чуть не померла, но мед свой отстояла.
– Ну, чего не берешь, неужели тебе мед не нравится? – ворковала бабка, обнимая и целуя Машку, щипая ее за щеки и начиная тихонько подплакивать. – Мне не жалко, что ты, голубушка моя…
Едва стемнело – и до глубокой ночи, не переставая, грохотали фейерверки и вылетали разноцветные шары сигнальных ракет – зеленые, малиновые и белые. Два прожектора выставили в небо молочно-белые лучи и ступали ими, словно танцевали на ходулях. Гремела музыка на двух танцплощадках – душевная попса вроде Аллегровой и Леонтьева внутри кафе, для старшего поколения, и что-то более прогрессивное на улице, лупящее басами, для молодежи. Тогда же вечером приехали и пожарник с космонавтом, и сами они – высокие, с треугольными спинами, с твердыми, как орехи, ягодицами – были как еще одни фейерверки. Они позалазили на столы, в обтягивающих черных брюках с подтяжками и в белых майках, и начали там танцевать, извиваясь и протягивая к визжащим внизу женщинам свои волшебные холеные и накачанные руки.
В разгар веселья Машку обнял за талию какой-то немолодой, полноватый мужик, которого она раньше никогда не видела, и, что-то шепча на ухо, уволок на улицу. Машка пьяно и хрипло смеялась, запрокидывая голову и ныряя в низкое звездное небо, новый кавалер, притянув ее к себе, просунул два мясистых пальца в петли для ремня на ее джинсах и с ухмылкой бубнил: «лохи, лохи, дела ваши плохи», а несколько веселящихся родственников, из местных, на миг остановились и притихли, проводив их испуганными и недоумевающими взглядами.
Ему в тот год исполнилось 48 лет – гнусный возраст, когда полтинник вдруг выкатывается из-за приблизившегося жизненного горизонта навозным скарабейным солнцем, как малоприятный, но священный в силу заключенных в него прожитых лет гигантский колоб, который светит уже не тем, что будет, вдохновляя и придавая сил, а тем, что было, согревая. А у главного бандита и грозы всего побережья от Крымского перешейка до биосферного заповедника за Лазурным по кличке Паук вспоминались одни бессмысленности, одна другой гаже. В ресторан «Виктория», с хозяином которого Паук находился в приятельских отношениях (как и Машкина родня), он явился на шум – как всегда, ничего не пил, ни с кем не общался, просто стоял в углу зала, не высовываясь, сложив руки на груди. В полумраке и сигаретном чаде почти не было видно красноречивых татуировок, и Паук смотрел умиротворенно, с легкой улыбкой, как бурлит веселье.
Тогда, в тот последний роковой год он много думал о переосмыслении жизни, о том, сколько стоит она, эта жизнь; его стали интересовать паранормальные явления, истории тех, кто ощутил вкус и увидел запредельную даль клинической смерти, секретные попытки скрестить человека с животным и эмбриональные технологии с человеческими зародышами, но особенный, тягучий, как у маньяка, нервно клокочущий интерес у него вспыхнул с недавних пор к гестапо, к нацистским зверствам времен Второй мировой, бесчеловечным медицинским экспериментам в лагерях смерти. Этот интерес, маскирующийся одновременно под интеллигентное копание в истории (и от того кажущийся столь же умилительно невинным, как филателия или коллекционирование бабочек), одновременно подогревался и совсем иным, тревожно взрывоопасным фетишистским восхищением мелкими деталями (запахом кожи немецких сапог, маркой производителя автомобилей-душегубок и так далее). Человек с весьма примитивной душевной организацией, Паук был не способен насытиться просто настроением, подернутым вкусным садистским флером, и выстроить в собственном внутреннем мире действующую модель адских фабрик и механизмов, так пленивших его – этот внутренний мир был узок и низок, как газовая камера с потолком 1,90, и вмещал лишь грустно-тупые тюремные песни, исполняемые на любимом им радио. Именно тем апрельским вечером, когда день взял курс на жизнь и на лето и морской воздух пах немного прелью, как никогда не пахнет зимой, Паук вдруг осознал, вернее почуял, что все эти гульки, бабьи визги, потные, извивающиеся в пьяном танце тела, алкоголь, заливающий глаза, – являются неким улавливающим тупиком, аппендиксом в человеческой жизни, откуда периодически вылетаешь, как от пенделя, с похмельем и опустошенностью в душе, на ту же исходную позицию. По сути, ты топчешься на месте, пока твое навозное солнце, шар из свалявшихся прожитых будней становится все шире, грозясь заслонить горизонт, пророча скорый конец. И когда пьяная расхристанная Машка, вынесенная хаотическим течением бурлящего, содрогающегося в дискотечных ритмах человеческого месива, смотрела на него невидящими глазами, разливая ядовито-красную жидкость из широкого мелкого фужера, Паук действовал исключительно по чутью – притянул ее к себе, попутно давая закурить, и тихонько вывел на улицу.
– Ой, блять, где это я? – хриплым больным голосом спросила Машка на следующее утро, когда болезненную склизкую похмельную рябь в глазах разрезал ровный белый свет и трапециеобразное розовое пятно сфокусировалось в сидящего к ней спиной лысого мужика в бородавках.
– Я все узнал о тебе, – улыбаясь, нежно сказал он, – ты же никто!
Машка хотела возмущенно уйти, попутно крестясь и зарекаясь больше не пить так много, потом просто уйти, потом и не зарекаясь, но Паук не пускал, не применяя пока никакой физической силы, просто дверь была закрыта, и он сидел и смотрел.
– Я писять хочу, – тихо плакала Машка в болезненном исступлении.
Паук дал ей литровую банку, и Машка заплакала громче.
Весь день он не давал ей есть, только к вечеру принес открытую консерву с ананасами, она пила вязкий, с кислинкой, сироп, задыхаясь от аромата. Потом Паук стал приставать, а Машка была как в бреду, от ананасов стало плохо и захотелось спать. Утром, почти что на рассвете, он вдруг стал орать и сгонять ее с кровати, дверь была открыта, и вниз уходила белая, словно висящая в воздухе, винтовая лестница. Машка чуть замешкалась, боясь, чтобы не закружилась голова, и тогда он ударил ее первый раз, куда-то в бок. Машка заверещала и, цепляясь за проволочные перила, поползла вниз.
– А теперь бегать! Бегать, я сказал! – рявкнул Паук.
Машка, тяжело дыша, оглядывалась по сторонам, ловя ноздрями фиолетовую вечернюю приморскую прохладу. Дом был совершенно типичный – белый, с металлопластиковыми окнами и зеленым «ондулином», с мансардными окнами и спутниковыми тарелками, только забор – непривычно высокий, метра четыре, был еще и сверху обнесен двумя рядами колючей проволоки. Боясь еще одного тычка в бок, Машка побежала по кругу, по двору, ловя краем глаза спешно исчезающее в гаражном полумраке лицо какого-то юноши.