Милосердие палача
Шрифт:
– Какая длинная и сложная линия жизни пролегла между вашими мозолями, – сказала она. – Вы – непростой человек, да? Но сегодня, пожалуйста, будьте простым, ладно?
Он улыбнулся:
– Время часто ставило меня в непростые ситуации… Но я простой и обещаю быть им.
Пир удался на славу, дети быстро наелись и сидели с сытыми и сонными глазами, вслушиваясь во взрослый разговор. День уже шел к вечеру, и косые лучи солнца наполняли хибару, как бы удлиняя, увеличивая и украшая ее. Павел и Лена продлевали жизнь вину, понемногу отпивали
– Может быть, мы втроем и несчастные, но сетовать на Бога нельзя, – говорила Лена. – Мы выжили после тифа. Вам это знакомо?
– Знакомо.
– Господи, в какой-то теплушке, среди грязи, вшей – мы были обречены. Как выжили, не знаю. Сначала я ухаживала за детьми, потом они – за мной. Они сразу стали взрослыми.
– Я заметил.
– Но все же я никак не могу объяснить им смысл слова «лишенец». Они видят, что соседи что-то где-то получают, предъявляя свои карточки. Крупу хотя бы, ржавую селедку… не такую, как ваша.
– Спасибо от имени селедки за комплимент. Но как же вы живете?
– У меня до сих пор оставались вещи. Меняла. Не хочется думать о зиме. Я, как крыловская стрекоза, буду петь все лето, а что будет зимою – не знаю… Все ушло на продукты.
«Когда случится бывать в Харькове, буду помогать им, – подумал Кольцов. – Но пока обещать что-либо – легкомыслие. У меня осталось четыре дня. Всего лишь четыре дня. А потом поезд и Москва. Когда-то снова доведется оказаться здесь?»
Дети стали засыпать, она отвела их за перегородку. Укладывала нарочито долго, рассказывала какие-то сказки, хотя наверняка дети уже давно заснули. В хибаре стало почти совсем темно.
Выйдя от детей, Лена зажгла самую настоящую лучину, вставив ее в светец, как это делали многие века русские крестьянки. Мигающий свет смоляной потрескивающей лучинки то выделял лицо Лены, то погружал его в полутьму. Сейчас оно показалось Павлу необыкновенно красивым.
– Я постелю вам на полу, – сказала она таинственным и волнующим шепотом, за которым скрывалась женская тайна. – Куда вы пойдете в темноте… Даже ваш наган не убережет…
Лена принесла охапку полыни и разбросала ее по полу, накрыв затем рядном и простыней – наверно, единственной в доме.
Павел взял ее за руку и почувствовал, как на это невинное прикосновение она отозвалась всем своим существом.
– Пожалуйста, пожалуйста, – сказала она. – Вы – хороший, славный, как замечательно, что вы неубитый, потому что хороших убивают… Я буду ваша, хорошо… Мне ничего не нужно взамен, никаких слов. Вы свободны, как всегда… вы будете свободны… Но пожалуйста, пожалуйста, будьте нежны, будьте ласковы сегодня…
Он приблизил к себе ее лицо и почувствовал щекой ее прохладные слезы.
– Вот уже почти год, почти год, как я одна… У
Он еще крепче прижал ее к себе, чувствуя, как треснуло холстинковое платьице: теперь ее ухо было рядом с его губами, и он прошептал совсем тихо, как будто стыдясь:
– Вы не поверите, но у меня тоже очень, очень давно не было никого, как и у вас… вы мне милы, и у меня нет слов…
– Милый, милый, – задыхаясь, проговорила она.
Лучинка треснула и погасла. Сама. Они рассмеялись. Ночь летела стремительно, и все было нежно, и чутко, и как будто без любовной страсти, но со странным чувством переливания одного существа в другое и обратно. Когда уходила эта мягкая, бархатная радость-мука, то после сладкого затишья все начиналось снова – без слов, в ощущении глубочайшей признательности его – ей и ее – ему. И казалось, никогда, никогда это не кончится…
Но предательский июньский рассвет через три или четыре часа уже начал разрушать таинство ночи. Стали слышны посторонние звуки – шелест ветки, трущейся о разбитое стекло окна, первые крики какой-то полусонной птицы, шуршанье и потрескиванье полыни, служившей им ложем.
Он увидел ее глаза, смотревшие в упор, – сейчас, в утренних сумерках, не золотисто-карие, а темные, бездонные и влажные от новых слез.
Она шмыгнула носом:
– Не обращайте внимания… Я очень, очень счастлива и не пойму, отчего эти слезы…
И потом она сказала уже другим тоном, как будто спасая самое себя, чтобы не раствориться в этой ночи, в этой ласке, чтобы сохранить себя, – ведь рассвет означает конец любви и мужчина с наганом должен куда-то уходить. Так должно быть: война. И ей надо быть твердой и деловой.
– Сейчас дети начнут бегать во двор, – рассмеялась она. – Мне надо перебираться на топчан. От этой полыни у вас не останется чувства горечи? Я постелила ее, чтобы на полу не одолевали блохи: фу, какая проза, да?
– Я всегда любил запах полыни, – сказал Павел. – Но теперь я буду любить его еще больше. Полынь – это прекрасно.
– Мне было так хорошо с вами, – сказала она. – Мне было раньше очень хорошо с мужем, но я досталась ему девочкой, и я привыкла к этому… я не знала, что бывает так, как было у нас.
И потом, полагая, что он может понять ее неправильно, добавила:
– Но я любила мужа. Я была верной и никогда бы ни за что и ни с кем…
– Его убили? – спросил Кольцов.
Это был резкий вопрос, но Павел знал, что грубость его только кажущаяся, потому что в войну нередко просто уходят, отыскав на фронте другую женщину, более близкую, или исчезают, уплыв за границу для новой жизни, чтобы начать все с самого начала, без всякой обузы и без обязательств. «Убили» – не самая худшая причина расставания, во всяком случае, не самая болезненная и горькая.