Мина замедленного действия. Политический портрет КГБ
Шрифт:
Вообще, я думаю, унижение любого народа таит в себе огромную потенциальную опасность для человечества. Американцы сейчас расплачиваются — и сурово расплачиваются — за свой черный расизм. Израиль платит, и еще будет платить, по палестинским счетам. Какую цену «выложит» СССР за многие десятилетия унижения советского народа — остается только гадать…
…А Боярский возвращается в Москву. Напоследок, правда, отдает указание уничтожить книгу выдачи продуктов советской военной миссии. О чем, естественно, тут же, впереди него, летит «стук».
Одного не могу понять: как, после столь убийственной критики Сталина, его не пустили в расход? Тем более — Абакумов уже в тюрьме, под следствием: по всем «законам» близкостоящих должны были «убрать».
В обвинительном заключении коллегии МГБ по поводу Боярского слова Сталина и сам он даже не упоминаются, главным пунктом обвинения стала та самая, продуктовая книга: «За допущенные ошибки в работе и недостойное поведение снизить в воинском звании до подполковника», — говорилось в приказе МГБ СССР № 5522 от 13 декабря 1951 г. {65}Соблюдали правила игры?
Так закончилась первая жизнь Боярского.
Так начиналась и вторая. В одной из собственноручных автобиографий Боярского 1979 (!) года я прочитаю: «В 1950–1951 г. был в Чехословакии, работал советником и одновременно собирал материалы для диссертации, что послужило одной из основных причин отзыва меня в июле 1951 г. в Москву…» {66}Каково?..
…Однако тогда, в апреле 1988 года, беседуя с Боярским у него дома, я, к сожалению, не знала практически ничего из того, что вам только что рассказала. На поиск этой и другой информации, о которой речь впереди, ушло более двух лет.
А тот апрельский день закончился вполне благополучно. На прощание Боярский любезно продиктовал мне рецепт, как похудеть (он тогда для меня был особенно актуален), я прилежно его записала, профессор проводил меня до дверей, на прощание поцеловал руку. Сказал — вскользь: «Уезжаю руководителем делегации Союза журналистов в Югославию»… «О, да мы еще и коллеги», — удивилась я.
Держался он замечательно.
Личное дело Боярского в московской организации Союза журналистов я, естественно, нашла. Оказалось, что человек, пытавший журналиста Ефима Долицкого, поставивший свою подпись под обвинительным заключением по делу журналиста Александра Литвака, был принят в Союз журналистов еще в сентябре 1960 года. Через два года после того, как был выпущен из Бутырок, через четыре — как исключен из КПСС. Для западного читателя в том ничего удивительного нет, для советского — сплошные восклицания. Дело в том, что журналистики, в общецивилизованном понимании этого слова, в стране в то время практически не было. Журналисты являлись идеологическим отрядом партии, более или менее талантливо излагавшим на страницах газет и журналов тот миф о действительности, который эта партия предлагала своим согражданам. Потому в Союз идеологов имярек, исключенный из партии, не мог быть принят по определению. Беспартийный — еще куда ни шло, скомпрометировавший собой партийные ряды — никогда.
Ничего, приняли.
Из немногих обнаруженных мною в деле документов, я узнала, что, оказывается, журналистикой Боярский плодотворно занимался аж с 1931 года. К тому был приложен и обильный список публикаций — во всех газетах: от районных до областных и центральных. Еще там была одна забавная справка, повествующая о том, что на заседании бюро секции издательских работников (читай — в узком кругу) присутствовал заместитель главного редактора издательства Академии наук, где тогда трудился Боярский. Заместитель — цитирую — «подтвердил, что Боярский В. А. исключен из партии и не восстановлен. Причину исключения тов. Ковалев не знал, т. к. она связана с работой тов. Боярского в органах.» {67}Точка.
Это была, конечно, мелочь, так — штрих, но для понимания того, как в оттепельное время формировался теневой штат КГБ, — штрих небесполезный.
Итак, Боярский в составе делегации Союза журналистов СССР отправился в Югославию, я же — в путешествие еще более увлекательное, именуемое публикацией очерка [36] в газете. Стоит ли говорить, что материал, как только он был набран в гранки и попал к цензору, кои тогда еще сидели в каждой редакции, тут же был отправлен в Отдел агитации и пропаганды ЦК КПСС.
36
Очерк «Прощению не подлежат. Заметки человека, родившегося после XX съезда партии.» Московские новости, № 19, май 1988 года.
О всех перипетиях рассказывать долго и нудно, важно: партийные начальники тут же, безошибочно, вцепились именно в те страницы, где речь шла о Боярском. «Откуда вам это известно? Как можно? Уважаемый человек…» Казалось, появление очерка для них не было неожиданностью…
Главные бои развернулись вокруг рассказа о мучениях учительницы Фатимат Агнаевой — это были, конечно, убийственные для профессора абзацы.
«Представьте документы», — потребовали в ЦК. Потребовали, понятно, не у меня — я как бы о всех этих «вертушечных» [37] разговорах и знать-то не должна (к тому же — я беспартийная, то есть лицо, и так наполовину лишенное доверия) — потребовали от заместителя главного редактора «МН» Юрия Бандуры — он вел номер.
37
«Вертушка» — так называется специальная телефонная связь, находящаяся, кстати, под контролем КГБ, для больших советских начальников. Главный редактор газеты, не имевший (да и не имеющий сейчас) подобной связи, не только отрезан от важных источников информации (дозвониться по обычным телефонам до людей номенклатуры очень трудно — секретарши заранее знают, с кем соединять, а с кем — нет), но и в кастовом советском обществе сразу как бы относится к числу людей второго сорта.
До Закона о печати, отменившего цензуру, тогда еще оставалось два года, потому послать их к черту и сказать, что документы журналист представит в суд, редакция не могла.
Документы лежали в моей папке, но извлечь их на свет Божий я не имела права — боялась тем подвести людей, которые мне их достали.
И вот тут нам пришла в голову совершенно гениальная идея — позвонить в Главную военную прокуратуру и просить их подтвердить подлинность того, что написано в очерке.
Я набрала номер помощника Главного военного прокурора, генерал-майора юстиции Владимира Провоторова — того самого Провоторова, который выступал потом на собрании в институте, где профессорствовал Боярский. Прочитала… Провоторов изумился: «Откуда у вас это?» Я что-то несвязное мычала в ответ, повторяя: «Но это — правда?»
Генерал, видно сверившись с архивными папками, перезвонил: все так. Не переставая удивляться, заметил: «Некоторые формулировки как будто взяты из заключения ГВП 1959 года…» Я скромно промолчала.
Дело было сделано: публикация очерка «Прощению не подлежат» открыла мне дверь в архивы Главной военной прокуратуры СССР — к уголовному делу профессора.
…Восемнадцать томов архивно-уголовного дела № 06–58 на Боярского В. А., прочитанные в ГВП, меня потрясли.
Ничуть не умаляя значения «Архипелага ГУЛАГа» Солженицына, «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург, «Непридуманного» Льва Разгона, других исторических и литературных памятников режиму, должна сказать, что эти документы, не обработанные рукой литератора, не предназначенные для чужого прочтения, имеют, конечно, совершенно особую силу. Силу материальную; силу разрушительную для тоталитарного государства.