Минувшее
Шрифт:
Я приказал дядьке снова открыть дверь камеры. «Не входите лучше, видите, чуть не убил. Просто—зверь лютый... Слыхали, если подохнет, ответа на нас не будет...» Я повторил приказание и вошел в камеру. «Петров,— сказал я мальчику,— ты слышал, что начальник приказал оставить тебя замерзать здесь?» — «Слышал»,—глухо ответил мальчик.— «Мне жаль тебя. Если ты обещаешь мне больше не скандалить и стекол не бить, я переведу тебя в другую камеру».— «Обещаю»,— простонал мальчик. Его перевели, и я дал для него дядьке горячий «кофе» (разумеется, о настоящем не могло быть и речи), а он, по собственной инициативе, еще растер его суконкой, «чтобы кровь разогреть»... В результате этот щуплый мальчишка, с прогнившим от кокаина организмом... даже не простудился! Если такие случаи были и мне очень тяжелы, то что бы делал на моем месте милейший Щепкин, с его нежной, женственной душой!
Выше я говорил, что мальчишка, Петров, был кокаинистом. Это было далеко не исключением среди «малолетних», а почти общее правило. Можно даже сказать, что большая часть вырученных за ворованные вещи денег проигрывалась в карты и в конце концов шла на кокаин, который
В «делах» малолетние преступники значились под фамилиями, но между собой они звали друг друга только по прозвищам, обычно очень метким. Это отчасти вызывалось необходимостью; мальчики, как и взрослые уголовные, старались как можно чаще менять паспорта и фамилии, чтобы скрывать прежние судимости: они жили по «липе» (фальшивые документы). Не раз освобожденный при мне «Иванов» возвращался к нам через короткое время уже как «Семенов», но для «своих» он всегда оставался «Паразитом», «Брюхом», «Цыганом» и т. п. Другая уголовная традиция, для них бесполезная, им сильно вредила. Я говорю про страсть к татуировке, которая часто позволяла Уголовному Розыску простейшим образом устанавливать тождество между «Петровым» и «Николаевым». В тюремных банях, где мы мылись вместе с уголовными, я видел много татуированных тел, при этом ни одной, сколько-нибудь художественной татуировки мне никогда не попадалось. Многие уголовные открыто признают, что привычка татуироваться их губит.— «Почему вы это делаете?» — «По глупости... так уж повелось!»
Как я уже говорил, мы с самого начала многое упорядочили в Отделе малолетних преступников. Польза в отношении того, что во всех странах преследуется полицией нравов, была несомненная, хотя, конечно, полностью наша цель были недостижима. Внешнюю дисциплину среди «малолетних» мы несколько подтянули. Например, в первое время мальчишки из «карманников» очень любили похищать носовые платки из карманов воспитателей и потом подавать их им: «Вот, гражданин воспитатель, вы платок уронили!» Эта «шутка» имела неизменный успех среди мальчишек, но, понятно, не способствовала престижу воспитателей. Такие «шутки» мы совершенно вывели и вообще несколько подняли авторитет воспитателей. Однако в других отношениях сделали мы мало. И что, в самом деле, можно было сделать, скажем, с обучением, когда мы никак не могли добиться ни учебников, ни бумаги, ни письменных принадлежностей? Обучение, которое шло в тюрьме всего успешнее, было, конечно, взаимообучение наших воспитанников всем видам преступлений и разврата... Если к нам попадался полупреступный и полуразвращенный мальчик, то он выходил от нас уже совершенно преступным и полностью развращенным. И ничего с этим мы поделать не могли. Щепкин бесплодно терзался, мы с Леонтьевым пожимали плечами.
Некоторые «малолетние» приговаривались к заключению не на определенные сроки, а «до исправления». Mы всегда отмечали у всех «признаки исправления», чтобы возможно скорее освободить их от заразительной атмосферы, которой они у нас дышали. Конечно, и на воле они попадали в дурные условия, но все-таки в той лотерее было больше выигрышных номеров, чем в нашей, тюремной. Помню я один редкий случай. Простой крестьянский мальчик попал как-то случайно при облаве с беспризорниками и поступил к нам «для перевоспитания». Мы хлопотали, как могли, и его освободили месяца через три... Тяжело было видеть, насколько он успел за это время развратиться. Кстати, о «перевоспитании». К нам однажды был прислан из Минска какой-то мальчишка: в его деле была только одна бумага, где не говорилось за какое преступление он осужден, а только значилось: «препровождается в Москву вкрематорий(так!) 1-го разряда для перевоспитания новейшими педагогическими методами» (очевидно, в Минске что-то слышали о «реформаториях», но смешали их с крематориями)... Горьким смехом посмеялись мы над нашими «новейшими педагогическими методами»: конечно, посылка мальчика в настоящий крематорий была бы методом более радикальным и действенным... Мы имели удовольствие освободить этого подростка еще в полу, а не в окончательно-развращенном состоянии.
Очень было трудно бороться среди наших воспитанников с азартными играми (а все игры они имеют тенденцию превращать в азартные). Игра—единственное развлечение и в то же время —бич тюрьмы. В карты проигрывают все, в частности — пищу. У нас кормили — по тогдашним понятиям — довольно прилично, но все же на самой грани голода, и вот мальчики проигрывали друг другу свои порции хлеба и еды, иногда на несколько дней вперед. Одни ели несколько порций, другие буквально голодали. А неплатеж долга среди уголовных карается, как я уже говорил, безжалостно и самым диким образом.
Мы боролись против карточной игры, но какое другое развлечение мы могли им дать вместо него? Кроме того, наши воспитанники все равно никак не могли понять, как можно играть «ни на что».
В моей памяти живо воспоминание об одном «революционном празднике» в тюрьме.
К нам должен был приехать и произнести речь заключенным сам «наркомюст» (народный комиссар юстиции) — Курский. В связи с этим событием в тюрьме приготавливалась целая артистическая программа: тюремный балалаечный оркестр и артисты (из заключенных), а также—коренной номер—приезжие артисты и между ними известный Москвин из Художественного Театра. Представление шло на площадке балкона 2-го этажа, мы смотрели и слушали с нашего пятого этажа. Мы жили в то время среди уголовных (только позднее мы перешли в коридор «малолетних») и стояли в их густой толпе во время речей и концерта. Характерно, что когда мы, с Митрополитом Кириллом Казанским и Самариным, во время всеобщего пения «Интернационала» спешно протискивались среди уголовной толпы в наши камеры, мы не слышали ни одного слова протеста
Концерт был слышен по всей тюрьме. Москвин, с присущим ему талантом, читал смешные рассказы Чехова, а тут же, в соседнем коридоре, сидело несколько «смертников», ожидающих расстрела, может быть, в эту самую ночь...
«Гвоздем» праздника должна была быть речь наркомюста и, действительно, это был — «номер». Вся речь была сплошная демагогия по адресу уголовных. «Могло ли случиться,— говорил народный комиссар,— что царский министр юстиции приветствовал бы вас речью?» — «Нет!»—заревела толпа...—«А вот я приветствую вас! — продолжал Курский,— и знаю, что вы только жертвы старого режима и что он и только он привел вас сюда. Но в свободной Советской России не будет уголовных преступников: мы перевоспитаем вас, а новые поколения будут расти в таких условиях, когда преступление будет уже ненужно и невозможно,— всем будет открыта дорога и перспектива плодотворного труда, и нужды всех будут удовлетворены... Эти стены, воздвигнутые царизмом и буржуазией, падут! — патетическим жестом наркомюст указал на стены тюрьмы.— А почему они еще стоят? Потому что нам еще не дают жить свободно, потому что среди нас еще есть контрреволюционеры, замышляющие вновь надеть на народ оковы царизма и капитализма... Вот почему стоят эти проклятые стены и будут стоять, пока окончательно не раздавим эту безобразную, кровавую гидру контрреволюции!..» — и так далее и так далее в том же духе...
Во время речи Курского я смотрел больше не на него, а на толпу уголовных. Их было в тюрьме больше тысячи человек, нас же, «контрреволюционеров», сидело тогда в Таганке может быть человек тридцать... И вот советский «министр юстиции» натравливал эту толпу на нас... Я был с ним в одном согласен: действительно «в царское время» министр юстиции не мог произнести такой речи!
В конце снова общее пение «Интернационала» и снова Митрополит Кирилл и я протискиваемся в мою камеру... Ни одного загоревшегося ненавистью взора на людей, «из-за которых еще стоят стены этой тюрьмы», мы не встретили: толпа пропускала нас так же охотно, как и раньше...
На следующий день я вышел на прогулку в тюремном дворе с моим отделением «малолетних». В тот же двор выходила дверь с кухни. Около нее стоял «делегат на кухне» от уголовных, один из немногочисленных видных «Иванов» нашей тюрьмы (убийца). Он, по-видимому, ждал меня, подошел и поклонился: «Разрешите вас побеспокоить?» — «Пожалуйста, что такое?» — «Так вот, как вы есть человек образованный, а мы, значит, люди темные, так вот я вас дожидался и хотел вас спросить... Ведь вы вчерась речь наркомюста слышали..?» — «Слышал».— «Ну вот, значит, хотел спросить вас — да и ребята тоже — может ли это так быть, чтобы за убийство и воровство не наказывали и чтобы тюрем совсем не было бы?..» —,«Не думаю»,— отвечал я. Лицо моего собеседника просияло: «Ну так и есть! Значит врет, пропаганду эту делает!.. Конечно! Я и сам думаю, да и ребята наши тоже, как же это так можно без наказаниев? Что же, за убийство да за грабеж по головке что ль гладить?! Нет, не выходит это!.. Спасибо вам большое, счастливо оставаться!» — он отвесил мне глубокий поклон и пошел на кухню.
Вот оно, «здоровое народное сознание», подумал я... Между прочим, из наблюдений над уголовными я вынес заключение, что они, в общем, чрезвычайно ценят корректное с ними обращение. Их невероятно грубый язык и обращение друг с другом этому не противоречат. При встрече двух друзей они приветствуют друг друга совершенно непечатными выражениями, и весь воздух уголовной тюрьмы как бы пропитан ругательствами. Однако эти же уголовные очень ценят, когда с ними обращаются вежливо. Сколько раз и мне самому и моим друзьям и знакомым приходилось убеждаться в этом. Идешь, например, вечером по едва освещенному узкому балкону-коридору нашего этажа; стоит группа разговаривающих и ругающихся уголовных и загораживает собой дорогу. Если даже, при желании, их можно обойти, сделав крюк по мостику, то лучше этого не делать. Уголовные очень чутки и щекотливы, могут принять это в дурном смысле: «брезгуют нами... обходят» (мне такой случай известен). Я всегда шел прямо на ругающуюся толпу и спокойным, «светским» тоном говорил: «Позвольте пройти!». Результат—всегда был тот же: перед вами немедленно расступались, а если кто замедлил это сделать, на него кричали: «Чего ты, такой-сякой» и т. д. При этом вас еще больше уважают, если вы не заискиваете перед уголовными из желания им угодить, а держитесь со спокойным достоинством. Уголовные, в общем, очень ценят «настоящих господ» и ненавидят или презирают «господ ненастоящих» (отчасти, иллюстрацией этого является мой инцидент с «преступниками по должности»). Особенно характерно было отношение уголовных к А. А. Рачинскому[1], человеку исключительной «деликатности обращения». Он долго помещался в камере с уголовными, что, конечно, не могло быть приятно даже человеку менее утонченных вкусов, чем он. Но Рачинский держал себя так просто и с таким достоинством, что уголовные в нем души не чаяли. Характерно также: Щепкин и Леонтьев (оба — бывшие тов. мин. внутр. дел), Самарин (бывш. министр), генерал Джунковский (тов. министра), Митрополит Кирилл и другие, в том числе и я сам, свободно ходили вечером по уголовным этажам, куда боялись показываться в одиночку заключенные коммунисты. Обо мне среди уголовных почему-то пронесся слух, что я, будто бы, «царской крови». Опровержение не помогало, но слух этот мне совершенно не вредил, иногда даже — наоборот. При этом говорить о каком-то «монархическом» настроении среди уголовных, конечно, было нельзя. Понятно, среди них были и монархисты («без Хозяина нельзя!»), но, вообще, доминирующее настроение, если только можно говорить о таковом в области их политических убеждений, было скорее всего — анархическим. Уголовные песни (и вообще песни) не носят политического характера, однако одну, довольно типичную уголовную частушку, я слышал: