Минувшее
Шрифт:
Кроме того, резко переменилась вся политическая обстановка. Я попал в тюрьму во время гражданской войны, со всеми ее надеждами... Теперь — большевики уже бесспорные победители. Для меня лично эта перемена была наиболее значительной, для большинства же других на первый план выступило другое противоположение, конечно, тоже немаловажное: период «военного коммунизма» сменился периодом НЭПа. Многие, очень многие возлагали на него радужные надежды и считали, что я утратил всякую гибкость ума и ожесточился в тюрьме, когда я говорил, что не для своего личного удобства, а для России, я предпочел бы продолжение «военного коммунизма»,— он был тяжелее для населения, но при нем было больше надежд на освобождение... Многие же считали, что именно НЭП — заря освобождения. В этом отношении — с противоположных точек зрения — я сходился с оценкой Ленина. Он боялся продолжения старого курса политики, а я на него надеялся; он надеялся, что НЭП даст коммунистам передышку, а я этого боялся... Меня совсем не удовлетворяла
Я уже говорил, что кроме моих — фиктивных — университетских работ по приведению в порядок архива Л. М. Лопатина я еще немного занимался анкетами в семьях малолетних преступников. Случаев для таких анкет было вообще довольно мало, да и не все такие случаи попадали мне. Огромное большинство наших воспитанников были либо «беспризорные» — наследие военного беженства и революции, либо жили «по липе», то есть по фальшивому паспорту: если у них и были семьи, они это скрывали. Только у немногих числились семьи, и только если они жили в Москве, мы ходили туда для анкет. При этих анкетах я увидел другую сторону жизни наших «малолетних», картину тоже очень непривлекательную и тяжелую... Я уже говорил, что Сережа Мансуров звал меня «человеком до Достоевского», но зато какими массивными дозами «достоевщина» вливалась в мою жизнь в это время!
Помню один случай, только косвенно связанный с моим «анкетированием», но особенно ярко рисующий совершенно невероятные нравы того времени. Это была Россия под господством «бесов»!
Я шел делать анкету куда-то на окраину Москвы, где я до тех пор никогда не бывал. Я проходил через полузаброшенную товарную станцию: поездов ходило тогда очень мало. Вдруг я слышу женские крики. Какая-то баба в платочке плачет и просит ей помочь... Несколько человек, в том числе я, к ней подошли. Она приехала откуда-то в Москву в товарном вагоне (случай тогда обычный). У нее был ребенок и несколько кульков вещей. Она вышла из вагона с ребенком и одним кулем, перенесла через рельсы, положила куль, а на него ребенка, «около этой самой стены», и пошла за остальными кулями. Прошло несколько минут, но за эти минуты и куль и ребенок исчезли. «Хоть бы вещи одни, проклятые, взяли,— вопила баба,— хоть бы ребенка оставили!.. И на что им ребенок-то?!» — «Действительно, на что им ребенок-то?» — поддакивали слушатели...
Я пошел на станцию за милицейским (революция переименовала полицию в милицию) и привел его к бабе. Она все снова рассказала ему.— «Ну, а ребенок-то твой завернут был во что?» — спросил милицейский.— «В одеяло».— «А одеяло-то хорошее?» — «Хорошее».— «Ну, тогда понятно,— спокойно произнес страж порядка,— одеяло-то они и украли».— «А ребенка-то зачем унесли?» — «А как же, они спешили, развертывать времени не было... потом выбросят: на что он им нужен?.. Это уже не впервой здесь так: одеяло украдут, а ребенка выбросят...» — «Надо искать его!» — закричала мать.— «Ищи... а где его сыщешь? Они его, небось, не на виду бросят, это им опасно... Вот одного потом на свалке нашли...» — «Живой был?» — спросила мать.— «Куда там,— спокойно ответил милицейский,— живым ли, мертвым ли бросили,— не знаю, а когда нашли, собаки уж половину его обглодали... Нет уж, пропал ребенок твой, нечего и говорить. Ну, не плачь, мы его все-таки поищем»,— добавил он.
Быстрое разложение всего прошлого коснулось тоже, конечно, и быта нашей семьи. Я был арестован и увезен в ВЧК из нашего прежнего солововского дома, где мы были очень «уплотнены», но где хотя бы видели поломанные и потрепанные рамки прошлого. Теперь я застал Мама и Соню в дрянной маленькой квартирке «необитаемого» для нас раньше типа. На этой новой квартире они были опять «уплотнены» советским служащим и его сожительницей — легких нравов, да еще и воровкой, она их сильно обворовала. К довершению беды, в другом месте пропали ценные бриллианты Мама. О каком-либо заработке Сони нельзя было и думать, вследствие ее здоровья. Она и раньше серьезно не зарабатывала, а тут врачи еще нашли у нее начало туберкулеза... Я сидел в тюрьме и был только экономическим грузом для семьи («передачи»)... Но тут тот самый НЭП, который я считал вредным для судеб России, лично мне помог и при этом неожиданным для меня образом.
В один прекрасный день, когда я вернулся в тюрьму «из Университета», а на самом деле — из дому, меня вызвали в канцелярию и сообщили, что завтра утром меня «под стражей» должны вести в Народный Комиссариат Земледелия по вызову пом. народного комиссара Ш. (помню только начальную букву его немецкой фамилии)[1]. Очевидно, он узнал обо мне через Леонтьева, откомандированного уже раньше из тюрьмы для работы в «Наркомземе».
[1]Вероятно, А. Г. Шлихтер.— Прим. ред.
Итак, на следующий день я со стражником отправился в Комиссариат Земледелия и там предъявил мой вызов. Через несколько минут меня вызвали к заместителю наркома земледелия Ш. (Как я узнал позже, Ш. был очень оригинальный большевик, до некоторой степени вроде наркома иностранных дел Чичерина. Он был Сыном
Ш. любезно поздоровался со мной (это был не Крыленко) и, усадив в кресло, спросил: «Вы, Сергей Евгеньевич, были уже на советской службе?» — «Нет, не был».— «Почему? По принципиальным соображениям?» — «Да».— «Но, вот видите, дело теперь несколько иное. Во-первых, гражданская война кончилась, а во-вторых, дело идет о вашей службе не в правительственном учреждении, а во вновь образуемом автономном Государственном Сельско-Хозяйственном Синдикате («Госсельсиндикат»), куда должны войти все губернские тресты совхозов. Будучи управляющим делами этого Синдиката, вы не будете считаться советским служащим (это, конечно, была фикция!). Именно эту должность я вам предлагаю занять. В правление Синдиката войдут, между прочим, некоторые ваши знакомые — Леонтьев, только что давший мне свое согласие, и Чупров... других вы не знаете» (коммунисты). (На аналогичную должность в другом учреждении был только что назначен из нашей тюрьмы Д. М. Щепкин.)
«Вы агроном?» — спросил меня Ш.— «Нет, я историко-филолог».— «Гм... но вы помещик и имеете нонятие о сельском хозяйстве?» — «Да, я помещик и в хозяйстве кое-что понимаю»,— ответил я.
В результате этого разговора и переговорив с друзьями, я дал согласие занять предлагаемую должность, но все трое мы попросили, чтобы Комиссариат возбудил бы перед ВЦИКом ходатайство о предоставлении нам права «для пользы службы» жить не в тюрьме, а в городе. Сравнительно скоро ходатайство это было удовлетворено, и мы попали в довольно оригинальное положение (не привыкать стать). По документам мы значились заключенными в Таганской тюрьме, но имели право жить в городе, «не занимая особой комнаты» (!). Мы были обязаны каждую неделю, в определенный день, регистрироваться в тюрьме и, кроме того, мы трое были связаны между собой круговой порукой, на тот случай, если бы кто-нибудь из нас скрылся. Условие «не занимать особой комнаты» (квартирный кризис) было для нас не так страшно: Леонтьев и Щепкин поселились в комнатах их жен, а Мама и Соня имели две комнаты — общую их спальню и столовую, в которой я и поселился. Служащие в Госсельсиндикате оплачивались, по тем временам, исключительно хорошо, и, считая в золоте или в твердой валюте, я далеко не получал потом в эмиграции такого высокого вознаграждения, как тогда. Это было для нас более чем кстати.
Госсельсиндикат — было одно из тех новых учреждений, которые возникли в то время по принципам НЭПа. В эпоху «военного коммунизма» жили безо всякого хозяйственного расчета, и декреты стремились вогнать всю хозяйственную жизнь страны в прокрустово ложе «социализма». Обжегшись на этом, теперь повсюду заговорили о «хозрасчете» и, взявши наружную форму успешных крупных капиталистических хозяйств и трестов, решили декретами же вгонять государственное хозяйство в новые формы, но, по существу, наполненные тем же коммунистическим содержанием. Напрашивалось сравнение с басней «Квартет» и вспоминалось ее заключение: «А вы, друзья, как ни садитесь, все в музыканты не годитесь!»
Подчас забавно было видеть, как некоторые коммунисты, еще вчера считавшие, что слова «хозяйственный расчет» — «попахивают капитализмом», теперь с головой ушли в него, но чрезмерным планированием убивали живую ткань хозяйственной жизни.
Председателем нашего Правления был еще молодой идейный коммунист, Демченко. Как я слышал, он был недоучившийся студент-медик. Это был человек безусловно честный и даже симпатичный. По отношению ко мне он вел себя более чем безупречно и, как я скажу далее, я ему многим обязан: Кроме него, в Правление входили «буржуи»: мой приятель Леонтьов и Чупров (последний — человек умный и с большим хозяйственным опытом), а также два коммуниста—один из многочисленных братьев Кагановичей, брат «великого» Кагановича, занимавшего и занимающего очень крупное положение в СССР, и Уралов, человек определенно чекистского характера. Многих в многочисленный персонал Синдиката мы с Леонтьевым набрали по нашему выбору, из известных нам людей. Другие были назначены к нам из Комиссариата Земледелия. Понятно, как и всюду, среди них были «сексоты» (секретные сотрудники ЧК). С этой точки зрения приходилось гораздо больше опасаться не «партийцев» (коммунистов), а «беспартийных» и даже «белых». Но мы с Леонтьевым никакой «политикой» здесь не занимались — глупо было бы в нашем положении «конспирировать»! — и агентов ЧК мы не боялись. Я опасался за некоторых наших служащих, ведших иногда слишком неосторожные разговоры. В частности, один почтенный мировой судья никак не мог привыкнуть к мысли о возможности существования у нас «сексотов» и даже провокаторов; сколько раз я призывал его к осторожности... Мне, отбывающему наказание контрреволюционеру, было бы смешно, если бы я даже этого хотел, драпироваться в тогу «сменовеховца», но публичных политических разговоров я избегал.