«Мир не делится на два». Мемуары банкиров
Шрифт:
Я также подвергался критике, развернутой вокруг Народного фронта. Имена членов моей семьи можно было видеть в первых строках знаменитого списка двухсот семей — своего рода классовых врагов. Был национализирован и «Банк де Франс», центральный банк Франции, одним из управляющих которого служил мой отец, и железные дороги, включая сеть железных дорог, принадлежащих «Компани дю Нор».
Но мир никогда не бывает только белым или только черным, и я старался не видеть в Блюме, Даладье или Рейно ответственных за беды, свалившиеся на нас.
Я не слышал о призыве от 18 июня, и никто в моем окружении не говорил о нем. Но в конце июля распространился слух об обращении де Голля, призывающем французов не выходить на улицу с полудня до часа дня в знак протеста против
Демобилизовавшись, я узнал, что мои двоюродные братья Ален и Эли находятся в немецком плену. Я проделал длиннющее путешествие, чтобы попасть в Бурбуль, проехал Лимож, потом Ош, где остановился у одного офицера, моего приятеля; мне пришлось сменить пять или шесть поездов, прежде чем я добрался до цели. Банк уже обосновался в Бурбуле, там уже были пара членов нашей семьи, большинство сотрудников, книги, счета, документы.
Все прошло без особых затруднений; следуя совету «Банк де Франс», резиденцией которого стал Шатель-Гюйон, местные власти сразу связались с Мюнхеном.
Мои помощники — Фийон и Ланглуа — установили контакт с Марен-Дарбелем, одним из наших сотрудников, оставшихся в Париже. На улице Лаффит, отведенной Комитету национальной взаимопомощи — новому правительственному органу, тем не менее, сохранилось несколько контор, насчитывающих по семь-восемь служащих. Два раза в месяц Марен-Дарбель ухитрялся переправлять нам свой отчет с людьми, переходившими демаркационную линию.
Теперь, когда это время осталось далеко позади, и когда мы знаем конец этой истории, можно задать вопрос: что должны были испытывать люди, родной очаг которых отныне был занят врагом, а возможно, потерян навсегда; те, кто неожиданно были демобилизованы и оказались в этом уголке Франции, единственном убежище, которое им осталось? Тогда, после ужасов войны, страха смерти и опасности попасть в немецкий плен, они испытывали какое-то чувство отдохновения, их охватило ощущение свободы. Катастрофа была слишком огромна, чтобы ее размеры можно было сразу оценить. Мы находились на знакомой территории среди наших соотечественников, единомышленников, и, тем не менее, мы были оторваны от всех наших связей — человеческих, географических, экономических, от привязанностей к привычкам, предметам. В лучшем случае будущее казалось покрытым мраком неизвестности. «В чужой стране, в моей стране он все тот же», но никогда не чужой для своей страны.
Когда мы находили знакомого, родственника или друга, то всегда испытывали живую радость и облегчение. Это было началом возвращения к нормальной жизни, зародышем безопасности.
Перед войной, скорее по рассказам о ситуации в Германии, чем по откликам о происходящем в Советской России, я хорошо понял, что такое полицейский режим. Я никогда не ощущал подобного рода давления в свободной зоне и — быть может, напрасно, — не испытывал страха перед надзором французской полиции. Я слишком любил своих соотечественников, да и правительство Виши казалось мне таким жалким и неэффективным, что я и подумать не мог, чтобы оно могло установить террор. Немцы — это другое дело. В оккупированной зоне жена Филиппа де Ротшильда, урожденная Лили де Шамбюр, которая не была еврейкой ни по крови, ни по религии, думала, что ничем не рискует. Несчастную арестовали просто из-за имени ее мужа и депортировали в Равенсбрюк, где она и погибла. После оккупации Южной зоны почти все члены моей семьи по материнской линии были депортированы в Германию и там в гитлеровских лагерях нашли свою смерть.
Членам моей семьи и ближайшим друзьям удалось перебраться в свободную зону, и они жили у нас. Среди них — Франсуа де Кастеллан, офицер моего батальона — с женой. Мы жили, словно спасшиеся после кораблекрушения, в тесном веселом кругу близких людей, почти беззаботно, склонные к легким шуткам, еще слепые, не знающие, что нас ждет впереди.
Когда погода позволяла, мы совершали долгие прогулки на велосипедах по горным дорогам. Транспорта почти никакого не было, изредка проезжали грузовики с газогенератором. Мы пытались кататься на лыжах, но единственный доступный спуск был длиной не более двухсот метров, так что игра явно не стоила свеч.
Записка из Парижа, письмо или телеграмма из Америки были событием. В этом изолированном от мира уголке война казалась ирреальной, и мы чувствовали себя очень далеко от Виши. Лишь однажды во время телефонного разговора у меня сложилось впечатление, что нас подслушивают, я тогда ужасно разозлился. Я обрушил свой гнев на проклятую «пятую колонну» и ее неизвестного шпиона. А этот самый шпион, вероятно, обидевшись, отключился, потому что связь снова стала нормальной…
Как-то утром, рассеянно просматривая газету — новости подвергались строгой цензуре, так что трудно было найти что-нибудь интересное, — я неожиданно увидел фамилию членов моей семьи, распределенных в пять колонок на одной строке. Я не мог поверить своим глазам, буквально задрожал от гнева. Эти марионетки воспользовались поражением в войне, чтобы наказать Францию, осмелившись приговорить к лишению гражданства моих престарелых родственников — безупречных патриотов. Мотив, а точнее, оправдание этой акции было скорее лицемерным, нежели подлым, — они покинули Францию! Хорошенькое дело: ведь они слишком стары, чтобы делать что-то полезное для страны, и отказались добровольно стать топливом для печей крематориев в немецких лагерях смерти. В конечном счете, и я, и некоторые другие тоже уехали из Франции… в Дюнкерк. Лишение гражданства Анри де Ротшильда вообще было настолько скандальным, что вызывало смех. Он уже давно покинул родину и жил в Португалии, затем, приехав в Бельгию, где шла война, он тут же вернулся обратно домой!
Декрет, согласно которому их лишали гражданства, вычеркивали из списка лиц, награжденных орденом Почетного легиона, конфисковывали их имущество, касался также и других, но мало кого по причине их отъезда из страны во время военных действий. Этот декрет появился по приказу Алибера — министра юстиции в первом правительстве Петэна. Кроме намерения уничтожить политиков, которые покинули Францию на борту «Массилии», чтобы попытаться, впрочем, продолжить сопротивление врагу, Алибер — патологический антисемит — особенно хотел расправиться с моей семьей, которую, как мне передали, он считал ответственной за свой провал на выборах. Он дошел до того, что в открытую заявил: «Этот декрет мне позволил поприжать Ротшильдов». (По справедливости нужно сказать, что общество, бывшее в курсе моего поведения во время военных действий и знавшее о судьбе моих кузенов, оказавшихся в немецком плену, способствовало изданию дополнительного декрета, по которому сыновья родителей, лишенных гражданства, которые служили в армии, могли вернуть себе часть конфискованного имущества их отцов. Получивший название «дополнение Ротшильда», этот декрет, впрочем, так никогда и не применялся.)
Несмотря на мое возмущение, я все же попытался найти ответы на массу вопросов, порожденных этой новой и неожиданной ситуацией: как это могло произойти? Кто несет ответственность за захват имущества и за его секвестирование? Буду ли я также изгнан из банка, хотя еще и являюсь собственником совсем малой доли его капитала? Проходили недели, забот все прибавлялось.
И вот однажды — новая бомба: закон о статусе евреев.
Я прочитал текст закона, и меня охватило отвращение: мы больше не могли участвовать во всех видах деятельности, нас выбрасывали из общественной жизни. Величина списка запретных профессий не укладывалась в голове; псевдонаучные комментарии, которые были призваны оправдать декрет, доказать его справедливость, были тошнотворны и внушали одно только отвращение. Смягчающее впечатление от декрета должно было создать заявление, согласно которому этот статус не затрагивал ни личности, ни имущество евреев; оно имело зловещие последствия.