Мир приключений. 1973 г. выпуск 2
Шрифт:
Раздался протяжный зевок. Матрос, стоявший недалеко от мостика, сказал:
— Во темень так темень! Прямо смола разлитая, а в воде какие-то гады шастают, смотри, как она вспыхивает. И отчего бы это?
— Должно, свойство такое, — ответил другой сонный голос. — Здесь все чудно и страховито. Смотри, будто искры тучей на берегу!
— Ну, это понятно: светляк здешний, жук такой. Давеча один залетел, хвост у него светится, как свеча. Не видал?
— Не.
— Ну, еще будет. — Опять зевок. — Хоть бы луна взошла.
— Месяц только народился.
Последовал вздох. Оба помолчали, затем первый сказал:
— Все здесь не то. Сейчас бы ушицы окуневой похлебать да у огонька под тулупом прикорнуть. Дух у нас какой от трав да от всего…
— И здесь дух дюже пахучий, да…
— Вот тебе и “да”… О, слышишь? Пойдем поближе, послушаем.
— И так слыхать.
Зосима Гусятников, стоя у борта с винтовкой в руке, стал рассказывать сказку о том, как меньшой крестьянский сын Иван, несусветный дурак и простофиля, сталкиваясь с людьми и жизнью, умнел не по дням, а по часам и стал задумываться о таких вещах, которые прежде ему и в голову не приходили.
— …И пришел он к царю. Старенький такой, плюгавый царек на золотом троне сидит, стража кругом него с топорами да ружьями, министры стеной стоят, и все так на Ивана смотрят, будто он даже не последняя козявка, а еще хуже… Царь и спросил Ивана:
“Слышали мы, что ты зуб на нас имеешь. Хочешь бояр да меня, грешного, земли лишить, стражу мою верную пахать заставить, дочь мою Пелагею за себя замуж взять? Правда ли это? Говори, собачий сын, потому скоро тебе голову срубят и на кол посадят и никто твоей думки, тайны не узнает, и горько помирать будет тебе, беспутному, с таким грехом невысказанным, непокаянным”.
“Все правильно, царь. Холопы твои слово в слово тебе доложили мои мысли. Только не себе одному престол я задумал взять и землею, и пашнями, и реками, и лугами владеть. Все я задумал поделить меж всеми мужиками. Только дочь твою Пелагею беру за себя, так как она на тебя не похожая и к людям жалость имеет и меня любит”.
Царь аж посинел. Ртом воздух, как рыба, хватает…
— Эх, Зосима, Зосима Гусятников, — раздался голос Брюшкова, — влетишь ты со своими сказочками, как гусь в чугунок! Что ни царь у тебя, то последний дурак, справный мужик- мироед.
— Так оно и есть, Назар. Не был бы царь дураком, давно бы по справедливости землю разделил и мужичка не притеснял, и не было бы теперь свары на земле.
— Без тебя разберутся, кому положено.
Зуйков сказал, позевывая:
— Брось, Зосима. Не спорь с ним. Пустое дело. Назар сам из мироедского семейства. Батрачил у них, знаю. За сотню десятин нахапали.
— Трудом да головой. А ты, лодырь, молчи!
— Да я за грех считаю с тобой говорить об этом. Разговором тут одним не возьмешь.
— Да будет вам! — прикрикнул младший боцман Петушков. — Давай, Гусятников, да про Пелагею побольше расскажи, какая она из себя и вообще. Гладкая, наверное, да статная.
Вокруг засмеялись. Брюшков выругался и замолчал. Подошел вахтенный начальник
— Вольно, вольно, ребята. Лясы точите?
— Чтобы сон отбить, — сказал Зуйков.
— Ну-ну. Только слушать получше. Чуть где всплеск — поднимайте тревогу. Полезут — пускайте в ход оружие.
— Да кто полезет-то, Игорь Матвеевич? — спросил Петушков. — Кому жизнь надоела?
— Слыхали, что днем было? Подослали нам сонной водки. До сих пор вторая вахта дрыхнет. Чем еще кончится, неизвестно. Вот что значит довериться неизвестным людям.
— То же было бы и с нами, сойди мы на берег, — сказал Зосима Гусятников. — Разве не выпьешь? Водка ихняя вроде пива, слабая.
Вахтенный начальник пошел обходить корабль, а у грота опять потек говорок Зосимы Гусятникова.
Не спали командир и старший офицер. Они после захода солнца не сходили с мостика, вестовые туда принесли им ужин. Сейчас командир, по обыкновению, сидел в своем удобном кресле, старший офицер мерил шагами мостик по диагонали.
Командир спросил:
— Вы заметили, какую эволюцию претерпел Иван-дурак у Зосимы Гусятникова?
— Как-то не было времени…
— А на вахте?
— Не занимался анализом его литературного героя.
— Именно литературного. Зосима — художник. И художник, тонко чувствующий веяние времени. Его Иван — народный борец. Все меньше и меньше надо ему самому. Заботится о народе. Себе оставляет только царевну Пелагею. Слышали?
— Пелагею? Действительно, оригинальное имя для царевны. Слышал я как-то — рассказывал он о Марье, тоже царской дочери… Вони Андреевич, меня тревожит туман. Надо расставить матросов на борту. Мало людей… Я пойду распоряжусь.
— Идите… Феклин!
Вестового пришлось позвать несколько раз, пока он отозвался.
— Виноват. Вздремнул. Все от этого мухомора проклятого. Выпил всего полкружки, не боле, а кто хватил по-настоящему, тот до сих пор спит. Везет же людям, — неожиданно заключил он.
— Везет, говоришь?
— Ну а как же! Мы глаза таращим, а они спят, как младенцы.
— Не хотел бы я быть на их месте. Иди умойся, выпей холодного кофе да нам с Николаем Павловичем принеси.
— Есть!
Кофе прогнал сон. Феклин стал было рассказывать командиру, как у них в деревне зимой ловят налимов, да вернулся старший офицер, и вестовой обиженно умолк, потому что дальше в его рассказе было, как он вытянул из проруби десятифунтового налима.
Воин Андреевич сказал:
— Тропики, жара, акулы, а вот Феклин только что рассказывал о зиме, морозе и налимах. Как-то даже прохладней стало.
— Туман сгущается, — заметил старший офицер, — стопроцентная влажность. Понизилась температура перед рассветом, и вот извольте…
— Ничего, Николай Павлович. Будем надеяться. Да, звезды погасли, и даже светляков не видно на берегу. — Командир нашел в темноте руку друга и крепко пожал. — Обойдется.
Вахтенный матрос отбил три склянки — половина шестого, прошло полтора часа второй вахты, через полчаса взойдет солнце.