Мирабо: Несвершившаяся судьба
Шрифт:
Ища последних радостей, на которые его жизнь была столь скупа, он обратился к друзьям.
Когда Ламарк вышел, к больному приблизился Фрошо, поправил подушки, приподнял тяжелую голову.
— Хотел бы я оставить тебе ее в наследство, — грустно сказал Мирабо.
В этот момент в комнату вошел Кабанис.
— Когда моя судьба прояснится?
— В субботу утром.
Мирабо взял врача за руку.
— Друг мой, — сказал он ему. — ты великий врач, но есть врач посильнее тебя, повелитель всё сметающего ветра, всепроникающей воды, всеоживляющего и всепожирающего
За неимением Верховного существа, в которого он тоже не верил, Кабанис позвал на консилиум одного из коллег, доктора Пети. Мирабо не захотел его принять; оба врача долго разговаривали в гостиной. Они сошлись лишь в своем бессилии поставить диагноз и в качестве временного решения назвали злокачественную перемежающуюся лихорадку; согласились они и в том, чтобы прописать больному хинин. Это лекарство, только что вошедшее в моду, было довольно трудно достать; когда в Париже узнали, что оно требуется Мирабо, его стали приносить отовсюду.
— Ах, — сказал Мирабо, узнав об этом, — столь добрый народ достоин того, чтобы посвятить себя служению ему; для меня было славой отдать ему целую жизнь; я чувствую, что мне приятно умирать среди него.
Несмотря на хинин, ночь с 31 марта на 1 апреля прошла очень тяжело; рано утром Кабанис вновь поставил банки и горчичники. Мирабо спокойно сказал:
— Вы были правы, мой друг: моя жизнь закончится завтра утром, я это чувствую.
Тогда, по настоянию Кабаниса, он согласился пустить к себе доктора Пети. Тот долго обследовал знаменитого умирающего. Его пульс почти не прощупывался, руки были ледяные; он задыхался и снова начинал страдать от пронзительных болей.
— Скажите мне правду, я способен ее выслушать.
— Я думаю, что мы спасем вас, однако не поручусь за это, — сказал доктор Пети.
— Господин Пети, взгляните на всех этих людей, которые меня окружают; они ухаживают за мной, как слуги, а ведь это мои друзья; позволительно любить жизнь и сожалеть о ней, когда оставляешь после себя такие богатства.
Пети прошел в соседнюю комнату и сказал Кабанису, что считает Мирабо потерянным. Больной уже и сам это понял, он сказал Кабанису:
— Его слова суровы, я их слышу; вы не столь решительны; я склонен судить так, как он, но мне нравиться верить, как вы.
Больному, конец которого уже приближался, было невозможно отказать в услугах нотариуса; находясь в трезвом уме, Мирабо продиктовал свое завещание. Он назначил единственным наследником своего племянника дю Сайяна, оставил ренту своему побочному сыну Коко Люка де Монтаньи и 20 тысяч ливров госпоже де Нера, воспоминание о которой преследовало его неотступно. Ламарку он официально завещал все свои политические бумаги, Кабанису — свои литературные и философские опыты, Кону — 20 тысяч ливров, Пелленку — бриллиант стоимостью 100 луидоров; детям Лежея вручил долговые обязательства на книжный магазин; аббату Ламуретту подарил деньги, которые одолжил ему, чтобы тот смог поселиться в архиепископстве Лионском.
Эти щедроты наверняка были для него последней радостью; он мог забыть, что его
В последний день, в пятницу 1 апреля, среди всё более многочисленных посетителей, требовавших их пропустить, находились два священника: одного послала старая маркиза де Мирабо, другой был кюре из церкви Сен-Луи д’Антен, по собственной инициативе явившийся к самому знаменитому из своих прихожан. Пока оба представителя духовенства тщетно дожидались, возвестили о приходе бывшего епископа Отенского, монсеньора де Талейрана. Перед этим церковным иерархом двери раскрылись.
— Вот уж исповедник под стать кающемуся! — произнес чей-то ироничный голос.
Со времен публикации «Тайной истории берлинского двора» Мирабо и Талейран больше не разговаривали; нежданный визит должен был ознаменовать собой их примирение.
Мирабо попросил коллегу по Собранию и сообщника в национализации церковного имущества об одной услуге: после его смерти зачитать с трибуны речь, которую он написал, чтобы добиться включения в новый закон о наследстве положения о равном разделе имущества; это стало бы посмертным реваншем над главой семьи. Ведь Друг людей обездолил старшего сына в пользу младшего.
— Будет забавно слышать, — сказал он гостю, — как против этого закона выступает человек, которого больше нет и который только что составил собственное завещание.
Разговор двух депутатов продолжался более полутора часов. Мирабо был более озабочен возможностью союза Франции и Англии, чем спасением души, которой требовалось покаяние.
Под конец дня Талейран вышел из комнаты, держа в руке листки с речью; если он и был растроган, то умело это скрывал.
Людям, донимавшим его расспросами, он презрительно бросил:
— Он сделал драму из своей смерти.
Как будто в этом была необходимость!!!
Когда епископ-ренегат ушел, Мирабо учтиво сказал:
— Говорят, что больным вредны разговоры, но только не этот; как было бы чудесно жить в окружении друзей, в нем и умирать-то приятно.
К ночи вернулась тоска; около восьми часов вечера послышался выстрел из пушки.
— Что, Ахилла уже хоронят? — спросил Мирабо.
Эту фразу тотчас передали Робеспьеру; тот ответил не без удовлетворения:
— Если Ахилл мертв, Трою не возьмут.
В тот вечер, который окажется последним, Мирабо много говорил; по меньшей мере, до нас дошло множество его высказываний, вписывающихся в его доктрину.
— Этот Питт, — говорил он, вспоминая о разговоре с Талейраном, — министр приготовлений; он управляет угрозами, а не делами; если бы я пожил подольше, то, наверное, доставил бы ему массу неприятностей.
Затем, вспомнив о буйствах своей юности, он сказал такую фразу, напоминающую его жалобу Ламарку: