Миссионерские записки. Очерки
Шрифт:
Кроме того, огонь лампады мягок и нежен. Его может задуть даже ребёнок. Это не факел и не бикфордов шнур, способный гореть даже под водой. Огонь лампады нужно беречь.
Нравственные выводы очевидны.
Когда человек окутан воздухом благодати, когда он попадает в атмосферу реального чуда, человек удивляется. «Неужели это я? — спрашивает себя человек. — Неужели всё это происходит со мной?»
И когда человеку совесть напоминает о прежних ошибках и беззакониях, падениях и безобразиях, он говорит себе: «Неужели это был я? Неужели это произошло со мной?»
Выходит, что на пиках нравственных состояний,
Где же тогда сам человек и что он такое, если ни в благодати, ни в безблагодатности не чувствует он себя естественно? Истинно, мы — витязь на распутье; более потенция, чем факт; всё ещё возможность, а не реальность.
Один человек говорит: Господи, помоги мне исправиться. Другой человек говорит: Господи, исправь меня Сам, как знаешь, я на всё согласен.
Второй выше первого. Первый просит у Бога помощи на то, чего хочет сам. Второй не верит себе и отдаёт себя в руки Божии и в благую неизвестность.
Второй выше первого, хотя я его ни разу не видал. Да и где ты увидишь второго, если и первый попадается один на тысячу.
Священник — это Луна, а его жена-матушка должна быть космонавтом. Луна смотрит на Землю всегда лишь одной своей стороной. И священник дома не священствует так, как священствует в церкви. Дома он — муж и отец, любимый человек и хозяин. Для того чтобы видеть в нём священника, его жена должна иногда забывать, что он делит с ней кров, стол и ложе. Она должна совершать космический полёт на «ту сторону Луны». Туда, где её муж, подобно Неопалимой Купине, объят священным огнём и, стоя перед лицом Божиим, священнодействует Тайны Тела и Крови Христа. Как минимум раз в неделю это чудо происходит с ним, а значит, и с ней, той, что привычно делит с ним кров, стол и ложе.
Из обычных земных женщин матушка — самая удивительная женщина в мире.
После братьев Люмьер человеческая жизнь кажется невозможной без картинок, бегавших когда то по белой простыне, а теперь мелькающих на экранах и мониторах. Воздух больших городов загазован до предела, и точно так же до предела визуализировано сознание современного человека. Он мыслит картинками и живёт так, будто играет в кино. Пусть кино нам поможет понять кое-что.
Сравним нашу жизнь с огромным количеством отснятой плёнки. Это ещё не готовое кино, но рабочий материал. Потом придёт смерть и, как говорил Пазолини, смонтирует всё, что отснято, в готовую ленту. Только в конце, когда на экране появится слово the end, можно будет правильно оценить фильм целиком и каждый эпизод в отдельности. То есть только после смерти, после окончания работы безмолвного инженера монтажа.
Первый показ фильма о твоей жизни будет закрытым. На нём будут присутствовать только Бог и ты. Ты будешь отворачиваться от экрана, краснеть, морщиться, стыдиться. Никакой ад не покажется тебе страшнее этого первого показа. «Смотри сюда, сынок, — может быть, скажет Он, — ведь ты и это сделал. И ещё это, и это. И в этом ты виноват. А теперь смотри сюда, сейчас будет самое важное».
«Не надо! Я не могу! Перестаньте, пожалуйста! Я прошу вас, не надо!» — ты будешь метаться из стороны в сторону, и весь вспотеешь от страха, и захочешь проснуться, но это будет не сон.
Если это хоть немножко похоже на правду,
Если в семье несколько детей, то можно услышать такие слова: «Вырасту и женюсь на сестричке» или «Выйду замуж за братика». Возможно, это — живое напоминание о том, что было в начале мира, когда человечество плодилось внутри одного семейства — среди детей Адама и Евы.
Когда грешит человек, то не весь он грешит. Это грех живёт в человеке и действует. Сам грех грешит и вовлекает в поле своего действия человека. Грех хочет, чтобы весь человек грешил, но редко ему это удаётся. Остаётся в большинстве людей что-то не поддавшееся греху, некие святые точки, не вовлечённые в круговерть войны с Богом. Точки эти живут в сердце, как звёзды в небе.
И когда человек молится — не весь он молится. Какая-то часть человека стремится к Богу, но всё остальное повисает балластом, не даёт лететь и само не хочет молиться. Молитва хочет распространиться пожаром и охватить всю человеческую природу. А грех хочет пролиться дождём и погасить человека, сделать его до нитки мокрым и тяжёлым, не способным сиять и светить, но только коптить. Борьба эта изнурительна.
Во Христе нет ни одного греха и даже тени греха. Вместе с тем Он знает всё. Казалось бы, Ему проще простого презирать человека, опозоренного и испорченного беззакониями. Он же, напротив, нежен с человеком, как кормилица, долготерпелив и многомилостив. Как не похожи на Христа обычные люди-грешники. Если кто-то хоть чем-то лучше ближнего, сколько сразу высокомерия и осуждения! Если кто-то знает о чужих грехах, сколько тайной радости о чужом позоре, сколько злого и презрительного шёпота об этом.
Грешники и грешницы! Удивимся и прославим Единого Безгрешного. Он свят, но не гордится. Он знает о нас всё, но не гнушается нами.
Мудрец и проповедник.
Жил на свете один человек, который умел задавать верующим такие мудрёные вопросы, что самые убеждённые из них смущались и уходили, втянув голову в плечи.
Был и ещё один человек, который умел так красиво говорить о Господе, что самые занятые люди бросали свои занятия, чтобы его послушать. Смешливые при этом переставали смеяться, а у грустных разглаживались морщины и начинали светиться глаза.
Оба этих человека жили в одном городе, но никогда не встречались. Дом одного стоял в том месте, где торговый путь с севера входит в город, а дом другого там, где этот путь выходит из города, чтобы устремиться дальше, на юг. Кроме того, любитель задавать сложные вопросы поздно вставал, потому что любил всю ночь просидеть над книгой. А тот, кто услаждал сердца людей словами о будущей жизни, напротив, просыпался рано, как птица, — и, как птица, с закатом солнца прекращал петь.
Люди любили слушать их обоих. Один пугал и одновременно привлекал умы холодной, как лёд, и отточенной, как сталь кинжала, логикой. Другой смягчал сердца простыми словами, от которых почему-то многие плакали, хотя никто не грустил.