Миссия в Париже
Шрифт:
Хозяйственный подпоручик вполне может прийтись по душе Фоме Ивановичу, скрасит его одиночество, а в каком-то непредвиденном случае даже сойдет за его родственника. А по возвращении из поездки он решит его судьбу.
– Пожалуй, – несколько удивленно, но все больше укрепляясь в высказанной Бушкиным мысли, согласился Кольцов. Не вызвала отторжения эта мысль и у Гольдмана.
– А что я тебе говорил, у него голова не только чтобы фуражку носить, – указал Гольдман Кольцову на Бушкина. И, взглянув на отдувающийся паром паровозик, готовый уже сорваться с места, он с присущим ему напором веско и
…На Харьков опустилась холодная и ветреная, с дождем и снегом, ночь. Поезд тронулся и почти сразу же растаял в темноте. Какое-то время до Гольдмана еще доносился дробный стук вагонных колес, а потом и его накрыли посвисты ветра.
Глава седьмая
Поезд бежал в безупречной черноте, словно сквозь бесконечно длинный туннель: ни огонька вокруг, ни звука. Земля будто вымерла или затаилась в каком-то тягостном ожидании.
Кольцов присматривался к своим новым подчиненным. Но особенно его удивил своей деловитой основательностью его парижский знакомый Бушкин. Он сразу же, едва поезд тронулся, по-хозяйски расположился в вагоне. Среди нарубленных полешков понавыбирал щепы и запалил «буржуйку». Дождавшись, когда загудело пламя и по вагону стало растекаться тепло, поставил на огонь чайник и весело сказал:
– Чай в дороге – первейшее дело. Чай попьешь – уже не голодный. И настроение в хорошем градусе. Мы в бронепоезде без чая не жили.
– Небось, буржуйский пили? Чи, может, кофей?
– Товарищ Троцкий, он конечно. А мы, по большести, морковный. А то соскочишь с броневагона, когда он на горушку тянется, цветков разных насобираешь. Из цветка очень духовитый чай получается. И для организма полезный. Случалось, и просто кипятику попьешь, чтоб желудок обмануть. Кипяток – тоже чай.
– А счас чем запаришь?
Бушкин огляделся по сторонам, заметил выстланный сеном угол. Сено было свежее, не истоптанное и сухое. Видимо, осталось в теплушке от недавно перевозимых лошадей. Он прошел туда, стал ворошить сено, выбирая стебельки и листочки каких-то ему ведомых трав. Набрав горсть, вернулся к буржуйке.
– Хорошее сено, луговое, – сказал он. – Я у одного ученого читал: человек нигде не должен пропасть. Ни в пустыне, ни в море, ни в лесу. Земля так сотворена, что для человека везде что-то про запас оставлено. Вот, гляди, сено. А сколько в нем разных травок. И мята, и ромашка, и зверобой. И у каждой свой запах, свой вкус. – Он сунул выбранные из сена стебельки в закипающий чайник и бодро сказал: – Не пропадем!
Обжигая губы об алюминиевые кружки, попили сотворенный Бушкиным чай. Сидора пока развязывать не стали, сообща решив, что за трапезу приниматься рано. Неизвестно еще, сколько времени придется провести в пути.
После чая улеглись на сене.
Сухопутному морячку Матросову не спалось. Он поставил один на другой несколько ящиков и, приоткрыв задернутое куском брезента узкое окошко, удобно возле него устроился.
– Что там видно? – поинтересовался у него Бобров-младший, Сергей.
– А
– А ты что, верующий? – спросил Велигура.
– Та не. Это вроде присказки.
– А где она, Голая Пристань?
– Вниз по Днепру. За порогами.
– На море, что ли?
– Почти что. Наши края Таврией зовутся. До моря рукой подать.
– А почему она Голая, эта ваша Пристань?
– Запорожские казаки так назвали. А почему? Кто теперь скажет? Даже старики точно не помнят. Места песчаные, может, не росло ничего.
Велигура прошелестел сеном и тоже пристроился рядом с Матросовым.
– Правда, звезды! Во чудеса! – удивленно сказал он. – Почти три года звезд не видел.
– Везло. Под крышей спал, – степенно отозвался Бобров-старший, Петро Евдокимович.
– Не. На небо не смотрел, – возразил Велигура. – Как отмахаешь за день верст тридцать, да при полной выкладке – не до звезд. Или когда из боя живой выйдешь, опять же – не до красот.
Поезд весело бежал по ночной степи. Колеса торопливо стучали: так-так-так. А то вдруг со скороговорки переходили на задумчивое: та-ак, та-ак. Или и вовсе с пронзительным скрипом останавливались.
Простояв немного, поезд снова трогался. Позже Кольцов выяснил, что остановки объяснялись очень даже просто: кочегар или машинист заходил в гости к родичу или знакомому путевому обходчику и за разговором не всегда замечал быстро убегающее время.
Иногда Кольцов спрыгивал на насыпь, пытался угадать, почему остановились. Но вокруг была все та же глубокая осенняя чернота. Лишь небо все больше прояснялось.
Порой на насыпь спускался поездной кондуктор и, освещая себе путь керосиновым фонарем, прогуливался вдоль «своих» вагонов. Теплушка не входила в сферу его ответственности, к ней он не подходил.
Перед рассветом, когда уже миновали Полтаву, поезд остановился основательно. Немного прождав, Кольцов и Кириллов спустились на насыпь, постояли, прислушиваясь. Впереди, там, где находилась голова поезда, увидели мерцающие огоньки, услышали далекий людской гомон. Пошли туда.
Перед паровозом собралась вся поездная бригада, лица у всех были озабоченные.
– Что-то случилось? – спросил Кольцов.
– На этом перегоне чуть ли не каждый раз что-то случается, – ответил машинист и посветил впереди себя. Там, впереди, метрах в десяти, рельс кончался, точнее, он был отвинчен и оттянут в сторону.
– Диверсия? – предположил Кириллов.
– Это как посмотреть. А по-моему, так обыкновенная бандитская дурь, – зло сказал машинист и объяснил: – Тут поблизости какой-то батька Кныш оъявился. Пассажирские поезда наладился грабить. Вчера «пассажира» в Кременчуг не отправили, нас по его расписанию пустили. А бандюки «пассажира» караулили. Вот и вся диверсия!
– Ну и что теперь? – спросил Кириллов.
– Что теперь! Кочегар пеши до Галещино пошел. Верст десять. Оттуда в Кременчуг позвонит. Те вышлют ремонтную бригаду, может, даже с охраной. А нет, так и до вечера прокукуем.