Мистер Аркадин
Шрифт:
А едва я ступил с трапа, меня проняла эта лихорадка.
На летном поле дул пронизывающий ветер. Мне стоило усилий добраться до буфета, довольно грязного и скудного. Я взял консоме, оно было чуть теплым, зубы стучали о ложку.
— А у меня для тебя неважные новости. Непонятно откуда опять объявился Боб. Готов на все ради меня, бедняга. И, к сожалению, все такой же скучный. Но что делать бедной девушке, если ее милый далеко? Приходится утешаться с тем, кто под рукой.
Она выложила все это с легкой угрозой и рассчитывая на мою реакцию,
— Рождественская неделя в Париже была бы для меня невыносимой. Все эти дни я провела бы у окна своего замка, погруженная в мысли о своем господине и повелителе, который отправился в крестовый поход.
Я сделал попытку попасть ей в тон.
— К счастью, у тебя есть шут, который станет развлекать тебя последними сплетнями с Джермин-стрит.
Да, меня таки здорово забрало.
— Тебе надо в постель, — сказала Райна. — Или, если хочешь, надень смокинг и поедем куда-нибудь выпьем как следует.
Увы, я не мог позволить себе ни того, ни другого. Диктор объявил посадку. Надо было идти. Райна легкой походкой шагала рядом со мной вдоль холодных цементных коридоров, насквозь продуваемых сквозняками.
— Очень вероятно, что ты встретишь там отца, он сейчас как раз в Германии. Смешно. Вы стали прямо неразлучны.
Она хихикнула, как школьница.
— Надеюсь, нам не придется больше расставаться. Я не могу без тебя. А ты, кстати, поступаешь совсем как мой отец. Чисто по-русски.
Таможенник поставил штамп в моем паспорте, проверил посадочный талон.
— По-русски? Но твой отец совсем не русский.
Дальше ей нельзя было идти со мной. Толпа пассажиров, торопящихся к таможенному пункту, прижала нас друг к другу.
— То, что он говорил тебе, Райна, — неправда. Ты разве не знаешь, что он совсем потерял память, давно, еще в 1927 году?
До чего же глупо с моей стороны обсуждать такие дела в столь неподходящем месте, на ходу! Чтобы оставить за собой последнее слово, я готов выдать тайну, которую обещал хранить во что бы то ни стало. Но Райна почти не придала значения моим словам и продолжала смеяться.
— Миленький мой, у тебя и вправду сильный жар, — сказала она. — Попроси у стюардессы выпить как следует.
Чиновник вежливо, но непреклонно преградил Райне дорогу. Мы успели только обменяться прощальным поцелуем.
— Амнезия не может длиться тридцать лет.
Сладость ее губ… Мне даже полегчало. Однако надо было поторапливаться, все уже были в салоне. Мне не удалось даже оглянуться и махнуть рукой.
И вот опять монотонный рев моторов, искусственный климат самолета, обходительное внимание стюардессы. Опять закладывает уши…
— Вам нездоровится? Не хотите ли чаю? Подушку?
Вот и она обращается со мной как с больным. Хорош, верно, у меня видок. Но теперь мне досаждала не только лихорадка. Меня беспокоили
Эх, я бы полжизни не пожалел сейчас за медицинский справочник. Может, в самолете есть врач? Хорошо бы познакомиться с ним и побеседовать о проблемах памяти.
Какие, однако, глупости лезут в голову. Просто-напросто я дико устал, к тому же эта простуда.
В Мюнхене стало еще хуже. Шел снег, потом потеплело; ноги тонули в какой-то мокрой каше, похожей на тающий сахар.
Небо было так густо затянуто тучами, что уже в три часа зажгли уличные фонари. Витрины освещались особенно ярко, в них горели рождественские елки. Тротуары были запружены народом, и все вместе это казалось невыносимым. Вялые, безжизненные лица, закутанные шерстяными шарфами, которых ожидание Рождества делало однообразными и похожими на маски. И еще бесконечные приветственные крики; «С наступающим!», обращенные с одной стороны улицы на другую, подарки, причудливо перевязанные ленточками, свисающие с запястий. И я, совсем одинокий, совсем чужой в этой стране, в этом городе, где никто не ждет меня к обеду и никто не готовит для меня подарка.
Я приехал, чтобы повидать незнакомого мне человека, старого жулика, наверняка неприятного и грязного. Уже придя на свидание с ним в тюрьму, я вспомнил, что как раз накануне его должны были выпустить. По случаю Рождества. Была тому и другая причина, о которой я узнал там же: «Старикашка совсем плох. Пусть уж помирает где-нибудь на воле».
Чем больше я размышлял о своей миссии, тем больше убеждался в ее бесполезности. Как сказала бы моя матушка, со мной приключился очередной припадок щепетильности, от которого никакого проку.
Но как бы то ни было, а я все-таки продирался сквозь сумерки, дрожа от лихорадки. Опять начинался снег, но это были не те пушистые хлопья, которые изображают на календарях или стеклянных шариках, а колючая, тающая на полпути к земле крупа. Я искал улицу, название которой мне нацарапали на листке бумаги в тюрьме. Писал старик готическим шрифтом, который я едва разбирал. Я уже дважды спрашивал дорогу и, кажется, совсем сбился с пути.
Наконец я решился спросить еще раз. Но не успел. Здоровенный парень загородил мне дорогу. Он поднял лацкан зеленоватого пальто, и на обороте я увидел полицейский значок. Тут же к нам подошел еще один, в штатском, и они сопроводили меня под арку, в мягкое безмолвие маленького заснеженного двора.
— Прошу прощения, мистер ван Страттен.
Здоровенный объяснялся по-английски с большим трудом. Я нетерпеливо прервал его, сказав, что мне некогда и пусть уж он лучше продолжает по-немецки. Полицейский явно почувствовал облегчение.
— Так-то оно будет проще. Мы по поручению итальянской полиции, речь идет об одном убийстве.
Господи, неужто всплыла эта давняя история?! Как они пронюхали, что я в Мюнхене, и как можно было выследить меня в кишащем людьми городе, в густом тумане?