Мистер Себастиан и черный маг
Шрифт:
Он знал ответ, но должен был спросить.
— Нет. Извини, Эдди. Но нет.
— Можешь хотя бы сказать почему?
— Ты сам знаешь.
— Ах, да. Ну конечно, из-за Марианны.
— Марианна. Она привнесла нечто… особое в шоу. Я, правда, не могу это описать, но если бы и мог, если бы попытался, то, по чести сказать, не думаю, что тебе понравилось бы.
— Почему?
— Потому что это нарушило бы первое правило шоу-бизнеса.
— Какое из первых правил? — спросил Кастенбаум.
Генри подумал и ответил:
— Все сразу.
После того
Выключил свет, но, прежде чем отправиться спать, заглянул к ней. Тихонько приоткрыл дверь. В окно светила луна и касалась ее щеки. Ее длинные черные волосы беспорядочно рассыпались по подушке, словно она металась во сне. Но нет. Генри прекрасно знал это, потому что видел ее такой каждую ночь, и она всегда лежала без движения, даже дыхания почти не было слышно. Казалось, днем она отдала без остатка все свои силы, и волю, и энергию и теперь отдыхала и была совершенно как я (такое, конечно, только мне может прийти в голову): застывшая в неподвижности. Иногда он даже касался ее, брал ее за руку, клал ладонь на ее щеку — и даже тогда она не шевелилась. Сегодня он присел на краешек ее кровати, склонился и поцеловал в щеку, как свою маму в тот день, когда та умерла.
Ну так вот. Он не любил меня, а я никогда и не ждала, что полюбит. Никогда не ждала, что у него хотя бы возникнет такое желание. Можете верить, можете нет, но есть мужчины, которые желали бы, которые слышали мои речи, видели искру в моих глазах, которым нравилось мое чувство юмора, — некоторые мужчины хотели, чтобы я не была как каменная. Хотели, чтобы можно было обнять меня. Чтобы я обняла их в ответ. Еще не любовь, но желание любви, что невероятно хорошо для девушки в моем положении.
Но Генри был способен любить одновременно только одну, и когда полюбил, то полюбил беззаветно. Любовью, которая верит, что мир существует единственно для того, чтобы служить декорацией их жизням. Так он любил свою мать, потом Ханну и, наконец, Марианну. А когда никого из них не осталось, та же энергия и страсть стали питать его ненависть. И ненавидел он так же, как любил: одновременно только одного — мистер Себастиан был вечным злосчастным объектом его ненависти. К тому времени, когда он пришел ко мне, он потерял все.
Утром в день премьеры Кастенбаум проснулся от видения. Это не был сон, потому что все произошло в первые мгновения после пробуждения, когда ты уже не спишь, но еще не бодрствуешь. В этом видении он сидел в смокинге в первом ряду переполненного «Эмпориума». Он улыбался такой широкой улыбкой, что она едва умещалась на лице. И хлопал как безумный, с такой силой и неистовством, на какие только способен человек. Но хлопал лишь он один. Остальная публика не шевелилась. Они были все равно что мертвые.
Тут увидел, что
Он прекратил хлопать, и в зале повисла тишина.
Наконец из-за кулис вышел его отец. Встал перед публикой.
— Примите, пожалуйста, мои извинения, — сказал он. — Это был величайший провал, какой я даже представить себе не мог. Уверен, все мы ждали, что так и случится. Встань, Эдгар. — Отец в первый раз посмотрел на него. — Встань, пожалуйста.
Кастенбаум нехотя поднялся. Он обернулся, посмотрел в зал, на публику и увидел, что у всех только один глаз, как у циклопа, посреди лба.
— Поприветствуем же аплодисментами человека, ответственного за это фиаско, — сказал его отец. — Моего сына.
И он принялся хлопать. Но никто не поддержал его; одноглазая публика, оставаясь неподвижной, смотрела на Кастенбаума, словно пытаясь разрешить загадку, как человеку удалось в одиночку стать столь грандиозным неудачником. Отец продолжал хлопать до тех пор, пока Кастенбауму стало невыносимо слышать его. Он достал из кармана нож и метнул в него, целясь прямо в сердце. Отец перестал хлопать и спокойно смотрел на летящий в него нож. Но Кастенбаум затаил дыхание. Одноглазая публика тоже. Они смотрели, как летит нож, словно в замедленной съемке, и все одновременно вздохнули, когда он достиг цели.
Но он пролетел сквозь отца, как если б тот был облаком пыли, и, не причинив ему вреда, упал на пол позади него. Публика разразилась аплодисментами, а отец раскланялся. Подмигнул сыну и тихо, так что только Эдгар мог слышать, сказал:
— Вот как это делается.
Когда вечером люди начали заполнять театр, Кастенбаум невольно заглядывал им в лица — удостовериться, что у каждого по два глаза; он уже во всем сомневался. Хотя у одного была повязка на глазу — потерял на войне, объяснил тот, когда Кастенбаум остановил его.
Но Кастенбаум был в полной растерянности. Он даже не был уверен в том, кто он такой. Он больше не видел в себе самоуверенного и бойкого бизнесмена, который перехватил на пристани Генри Уокера. Весь его задор пропал. Понимание, что все его надежды и замыслы — все его будущее — зависят от успеха или провала одного-единственного представления, обрушилось на него тяжким грузом. Дыхание стеснилось, голова закружилась, и он вынужден был сесть. Он хотел увидеть, как придет его отец. Тот пообещал прийти, но при этом в его голосе звучало сомнение. «Никогда не увлекался магическими представлениями. Твоя бабка под их влиянием стала спириткой. Каждую пятницу устраивала сеанс. Таких болтливых типов, как мертвецы, вряд ли найдешь».
Эдди так и не увидел его.
Появление Генри никак не было обставлено: ни музыки, ни прожекторов, ни тумана. Ровно в семь свет внезапно погас, и мгновение спустя он вышел на сцену. Кастенбаум вынужден был согласиться, что Генри выглядел потрясающе — истинный Великий Маг, каковым он считал себя. И лицо какое надо: такое внушительное и серьезное, притягательное и красивое. В нем не было ни намека на страх, или по крайней мере он не показывал его: Кастенбаум-то знал, какой страх он испытывает внутренне.