Мистер Вертиго
Шрифт:
С той минуты страх и дурные предчувствия меня не оставляли. Они отравили все, что ни происходило в те дни и месяцы, даже радость работы, которая приносила все больший и больший успех. Куда бы мы ни поехали, куда ни пошли, я повсюду ждал встречи со Склизом. Сидели мы в ресторане, шли через холл гостиницы или же выходили из машины, каждую секунду я ждал его появления, представляя себе, как он сейчас возникнет, без всякого предупреждения навсегда прорвав, изуродовав ткань моего существования. Ожидание стало невыносимым. От неопределенности, от того, что счастье мое может исчезнуть в мгновение ока. Единственным местом, где я продолжал чувствовать себя в безопасности, была площадка для выступлений. По крайней мере на людях, когда я был в центре внимания, Склиз ни за что не осмелился бы напасть, и там я мог забывать о тревогах, занимавших мысли все прочее время, и о страхе, от которого изнывало сердце. Я бросался в работу как никогда, наслаждаясь тем чувством свободы и защищенности, какое она мне давала. Что-то изменилось во мне, и я наконец понял, кто я такой: не Уолтер Роули, двенадцатилетний мальчишка, превращающийся в Чудо-мальчика на время спектакля, а настоящий Уолт, Чудо-мальчик —
Работа меня спасала, и, к счастью, ее было много, а заказов на зиму пришло еще больше. Вернувшись в Вичиту, мастер Иегуда уселся за расписание, и число выступлений в неделю оказалось рекордным. Потом мастеру в голову пришла блестящая мысль: в самые холода отправиться во Флориду. Там мы и провели вторую половину зимы, начиная с середины января, а потом и всю весну, исколесив полуостров из конца в конец, и все это время с нами — в первый и единственный раз — ездила миссис Виттерспун. Вопреки той галиматье, будто бы она может нас сглазить, миссис Виттерспун принесла удачу. Не только свободу от Склиза (о котором не было ни слуху ни духу), но огромные толпы, огромные сборы и радость приятной компании (она, как и я, тоже любила кино). В тот год во Флориде как раз был земельный бум, и туда, на пальмовый берег, спасаясь от зимних холодов, стайками и целыми стаями начала слетаться шикарная публика, сплошь в белых костюмах и бриллиантовых ожерельях. Это был мой первый опыт выступлений перед богатым зрителем. Я выступал в клубах, на площадках для гольфа, на роскошных ранчо, и все эти холеные, лощеные люди, в чьих жилах текла голубая кровь, искушенные в зрелищах, принимали меня с таким же восторгом, как жалкие нищие бедолаги. Разницы не было никакой. Мой спектакль оказался универсален, и у всех от него одинаково захватывало дух, у бедных и у богатых. Когда наступила пора возвращаться в Канзас, я уже снова стал прежним. После встречи со Склизом прошло несколько месяцев, вот я и решил, что если бы он что-то задумал, то давно появился бы у нас на пути. К концу же апреля, отправляясь на гастроли по Среднему Западу, я о нем почти забыл. Отвратительный эпизод в забегаловке в Гибсон-Сити уплыл в далекое прошлое, и временами мне даже казалось, будто этого ничего не было. Я перестал бояться, успокоился и если в ту весну и думал о чем-то помимо работы, так это только о волосах, которые начинали расти на животе и под мышками, о своей, так сказать, новой поросли, знаменовавшей вступление в мир влажных снов и грязных мыслей. Я потерял осторожность, и потому то, чего я боялся, чего ожидал с самого начала, все же произошло, но гром грянул в тот момент, когда я его не ждал. Мы с мастером приехали в Миннесоту в
Нортфидд, маленький городок, примерно миль на сорок южнее Сент-Пола, и, как обычно, перед вечерним выступлением я по привычке отправился в местный кинотеатр, где собирался приятно убить пару часиков. Тогда уже вошло в моду звуковое кино, и я смотрел все подряд при первой возможности, и мне все было мало, хотя некоторые ленты я видел по три-четыре раза. В тот день показывали «Какаорехи», новую комедию Братьев Маркс, снятую во Флориде. Один раз я ее уже посмотрел, но мне жутко нравились эти клоуны, в особенности Гарпо в дурацком парике, который здорово так вопил, потому, узнав, что она идет в местном кинотеатре, я запрыгал на месте от радости. Кинотеатр был огромный, с залом мест на двести или даже на триста, но, вероятно, оттого, что на улице стояла чудесная весенняя погода, зрителей на сеанс пришло хорошо если полтора десятка. Мне до этого, разумеется, не было никакого дела. Я устроился поудобнее в кресле с пакетом попкорна и принялся хохотать, не обращая на видневшиеся в темноте, рассеянные по залу фигуры никакого внимания. Я сидел так минут двадцать или тридцать, а потом вдруг у меня за спиной резко и сладко запахло каким-то странным лекарством. Через секунду запах усилился. Я хотел было повернуться, посмотреть, что там происходит, но на лицо мне легла мокрая тряпка, от которой несло как раз этой вонючей дрянью. Я рванулся, пытаясь отстраниться, но чья-то рука сзади удержала мою голову, и не успел я собраться с силами, чтобы повторить попытку, как все неожиданно закончилось. Мышцы ослабли, кожа покрылась потом, голова как бы сама собой отделилась от тела и поплыла. Когда я пришел в себя, я не знал, на каком я свете.
Я себе представлял все возможные варианты схватки со Склизом — драки, даже вооруженный налет со стрельбой в темной улочке, — но мне и в голову не приходило, что он задумает меня похитить. Любые действия, которые требовали бы тщательной подготовки, не входили modus operandi моего дяди. Склиз по жизни был раздолбай, решения у него менялись в ритме банджо, так что обычно он если действовал, то сгоряча, и уж коли изменил ради меня всем своим привычкам и правилам, то это означало, что он всерьез рассчитывал хорошо за мой счет поживиться. Впервые в жизни дяде Склизу выпал счастливый случай, и он не собирался терять его так, за здорово живешь. Что угодно, только не это. На этот раз дядя Склиз решил действовать "наверняка — как гангстер, как настоящий, крутой профессионал, — подготовиться, продумать детали и бить без промаха. Он жаждал не просто денег и не просто мести, он жаждал того и другого, а похищение — схватить меня, получить выкуп — был отличный способ убить одним камнем двух этих миленьких птичек.
На этот раз у него в деле был партнер, толстый, шире себя в плечах, вор по имени Фриц, и если учесть, что по части логических построений оба эти ублюдка выступали в самом наилегчайшем весе, то можно себе представить, сколько им пришлось потрудиться над разработкой плана, да и в поисках места,
Я не помнил его таким наглым, веселым и самодовольным. Склиз слонялся по этой хибаре, будто генерал о четырех звездах, отдавал приказания и хохотал над своими же шуточками, глупей которых трудно было придумать. С души воротило смотреть и слушать, зато, по крайней мере, можно было не бояться тогда его кулаков. Сдав себе на руки всех тузов, Склиз подобрел и проявлял неожиданное великодушие. Это не означает, будто мне вовсе не доставалось — он мог двинуть по зубам, мог, коли пришла охота, оттаскать за уши, и тем не менее большей частью дело ограничивалось издевками и подначками. Он без конца хвастался тем, как «спутал карты этому поганому еврею», потешался над моими прыщами («Эй ты, гнойник ходячий, эка тебя усыпало!», «Ну, парень, смотри ты, на лбу-то вулкан да и только!»), без конца демонстрировал, что моя жизнь в его власти. Чтобы я в этом не сомневался, он время от времени подваливал ко мне, вращая на пальце револьвер, и приставлял к виску. «Чуешь, чем пахнет, парень? — говорил он и разражался хохотом. — Вот как нажму сейчас на курок, и размажет твои мозги по стенкам». Раза два — видимо, для пущей убедительности — он действительно щелкнул курком. Однако я знал: пока не получены деньги, Склиз не решится играть с заряженным оружием. Разумеется, каникулами ту мою жизнь не назовешь, однако все это было вполне терпимо. Все это было, как говорится, щипки да тычки, а я быстро смекнул, что терпеть его словесный понос куда лучше, чем валяться там же с переломанными ногами. Нужно было только держать язык за зубами, не возражать, и тогда, выпустив пар, минут через двадцать или пятнадцать Склиз иссякал. Впрочем, по большей части у меня не было выбора, поскольку держали они меня с кляпом во рту. Но, и когда вынимали, я старался не поддаваться на провокации. Я держал свое остроумие при себе, прекрасно осознавая, что чем меньше дерзить, тем моя же шкура целее. Это было единственное, что я знал. Склиз был псих, и никакой гарантии, что, получив выкуп, он не попытается меня убить, не было. Я не знал, какие он вынашивает на мой счет планы, и страдал от неопределенности. Тяготы заключения не шли ни в какое сравнение с ужасом, который я чувствовал из-за своих же фантазий, воображая, как он то перерезает мне горло, то сдирает кожу, то как я падаю, получив пулю в сердце.
Присутствие Фрица отнюдь не развеивало моих опасений. Он никогда не спорил и торопливо, шаркая и отдуваясь, кидался исполнять любой из приказов, которыми дядюшка щедро сыпал по всякой мелочи. Фриц растапливал дровяную плиту, варил бобы, мыл пол, опорожнял ведра с дерьмом, связывал и развязывал мне то руки, то ноги. Бог знает, где Склиз раскопал эту коровью жвачку, но, думаю, более удачного помощника для него трудно было придумать. Громила с мозгами младенца, Фриц был прачкой, кухаркой, горничной и мальчиком на побегушках в одном лице и ни разу ни словом не возразил. Будто бы не сидел черт знает где, а отдыхал в шикарном пансионате, убивал время от нечего делать и в свое удовольствие, глядел в окошко, дышал себе воздухом. В течение первых десяти или двенадцати дней он почти не заговаривал со мной, однако потом, после первого письма мастеру, когда Склиз повадился ездить в город каждое утро — вероятно, для того, чтобы отправить следующее письмо, или позвонить, или еще каким-нибудь образом высказать свои требования, — мы с Фрицем стали проводить довольно много времени вдвоем. Не скажу, будто я добился взаимопонимания, но по крайней мере не боялся его так, как Склиза. Фриц ничего не имел лично против меня. Он просто делал свою работу, а я быстро понял, что будущее для него так же покрыто мраком, как и для меня.
— Он ведь убьет меня, правда? — сказал я однажды, когда он кормил меня обедом, состоявшим из печеных бобов и крекеров. Больше всего Склиз опасался, что я улечу, и меня никогда не развязывали, даже когда я ел, спал или сидел на горшке. Так что Фриц кормил меня с ложки, будто младенца.
— Чего? — сказал Фриц, как всегда с лету, блестяще схватив суть вопроса. Взгляд был такой, будто мысли у него застряли где-то в пробке на дороге между Питсбургом и Аланским хребтом. — Ты вроде чего сказал, а?
— Он ведь хочет меня потом пристрелить? Так или нет? — повторил я. — Мне, черт побери, нужно знать, есть у меня хоть шанс уйти отсюда живым.
— Да почем я знаю, пацан. Твоя дядя докладывается, что ли? Берет да делает.
— Значит, ты только выполняешь, что велено, — ну и как оно, не обидно?
— Не. А чего. Долю я свою получу, чего ж ерепениться? А как он с тобой поступит, не мое собачье дело.
— Почему ты решил, будто он отдаст тебе долю?
— А по кочану. Не отдаст — ноги повыдергаю, и всех делов.
— Ничего ты, Фриц, не получишь. Вы же возитесь, как черепахи, вас вычислят по почтовому ящику, по всем этим письмам, и найдут вашу хибару за пару минут.
— Ха! Умник. Думаешь, мы дураки, да?
— Ага. Именно. Причем полные.
— Ха. А что, если у нас еще один партнер в деле есть? Что, если этому партнеру-то мы и пишем?
— Ну да?
— Вот тебе и ну да. Чуешь, куда я гну, пацан? Это, значит, он и получает наши письма, а потом пересылает дальше — тем, значит, людям, которые при деньгах. Так как же нас найдут-то?