Младший брат
Шрифт:
В том, что несколько молодых людей собрались выпить чайку посмотреть на картины, пусть даже и квалифицированные потом народным судом как «ущербные», не было, разумеется, ничего предосудительного. Плохо, конечно, что встреча происходила именно в месте, назначенном к обыску, но опять же: кто усмотрит в этом состав преступления? Слава Богу, не в Америке живем. Собравшихся лишь поименно переписали да заставили расписаться в протоколе. С собой же — в Лубянскую а затем в Лефортовскую тюрьму—увезли только Якова да присмиревшего Владика. На следующий день, в полвосьмого утра, заехала черная «Волга» и за Иваном, но к часу дня он уже вручал табельщице оправку от зубного врача, бормоча в ответ на ее сочувственные слова что-то вроде «ничего, ничего,
А Марк проснулся в таком сильном беспокойстве, что решил на всякий случай до начала рабочего дня зайти в злополучную мастерскую. На ступеньках, ведущих в подвал, он поскользнулся, перемазал пальто жирной глиной и, колотя кулаками в дверь, уже предвкушая, как обложит матом сонного Яшку, не сразу заметил, болтавшуюся рядом с замком сургучную печать. Экстренно выпросив у начальства отгул, он заметался по Москве, пока не примчался к истоминскому сверхсекретному.
— Ох и накаркал же ты! — Иван картинно схватился руками за голову.—Ох и повезло тебе... Я их к чертовой матери... разнесу. Они еще узнают...
— Что с Андреем?
— С ним порядок, с другими плохо.
Обиваясь и волнуясь, Иван поведал о своей утренней нелицеприятной беседе с Горбуновым, продемонстрировав при этом пальцы со следами лиловой штемпельной краски. «Подписку о невыезде взяли,—добавил он злобно,— суки». Речь, по его словам, шла только о надписях в Новодевичьем.
— Не мне одному повезло,—сказал Марк безо всякой задней мысли. — За ксерокс Исаича могли и тебя загрести.
— Могли,—кивнул Иван.
Из его путаного рассказа следовало, что попались ребята по самой идиотской случайности, едва ли не единственно потому, что в одном из домов напротив Новодевичьего обитал некий пенсионер, любитель утренней зарядки на балконе и к тому же счастливый обладатель фоторужья. Снимок троих хулиганов у монастырской стены вышел нечеткий, с большим зерном, но одежда и черты лица двоих злоумышленников все-таки поддавались опознанию. Сам Иван стоял лицом к стене, к тому же был надежно укутан шарфом.
При всей своей подавленности, при всей жалости к арестованным Марк не смог удержаться от кривой усмешки.
— Значит, твоя судьба теперь в моих руках, Иван? Баллончики-то помнишь?
Иван помнил. Более того, им с Андреем пришлось сообщить эту историю—где намеками, где и открытым текстом—своим якобинцам. Слишком легко прослеживалась цепочка Марк—Света—Струйский—Горбунов, слишком подозрительным становилось и присутствие нашего героя на собрании и его более чем своевременный уход. Но в свидетели по делу его не вызывали, о семинарах вообще не шло речи на следствии, и планы оставшихся на свободе заговорщиков сорвать зло на Марке были благополучно отставлены.
Шло следствие. Под гнетом разнообразных чувств (страх, муки совести, облегчение, любопытство) Марк вскоре заманил Струйского в шашлычную на Арбате, известную под названием «гадюшник», и там до скотского состояния напоил его коньяком. Аспирант-историк долго ломался, но мало-помалу выболтал, что, помимо фотографии, имелись и другие козыри. Сторож «Березки», например, запомнил обрывок номера раннего такси, на котором уезжали злоумышленники. Прочесывание мусорных ящиков в радиусе нескольких километров от монастыря обнаружило полдюжины пустых баллончиков с отпечатками перчаток, нитяных и кожаных. «Ну а третий, третий-то кто был?» — допытывался Марк.
— Полагают, что Розенфельд,—цедил его собутыльник.
— Чудила ты грешная! — сказал Струйский уже на проспекте Калинина, рядом с той самой пирожковой, где предлагал он Марку встать на путь истинный. — С-смысла жизни не понимаешь. Я же спас тебя, говнюк ты здакий! Где же твоя благодарность, я спрашиваю? Где?
Он обнял Марка за плечо и вдруг сделал неприметное движение пальцами—Марк прямо взвыл от боли.
— Прием!—пояснил Струйский, убирая руку.—Не ценишь ты моей дружбы, поросенок. Ты хоть понимаешь, что бы сталось, коли мой старик застал бы тебя в тех гостях?
— Понимаю.
— Вот я к тебе как! А ведь ты меня не любишь, знаю. Я...— он запнулся — я для тебя все... я тебя с-спас... скажи с-спасибо...
Марк молчал.
Большинство рассказов Струйского подтвердилось на следствии и на суде. На проклятой фотографии, даже увеличенной до размеров плаката, как в известном фильме «Блоу-ап», третья фигура оставалась совсем расплывчатой, а подсудимые держались мужественно и никого за собой не потащили. Убитые горем родители Владика ходили унижаться на Лубянку, пытались взять сына на поруки. Но для этого требовалось как минимум искреннее раскаяние, а ни Яков, ни его молодой товарищ о снисхождении не просили, напротив, как выразился в дружеском кругу полковник Горбунов, «совершенно отказались от сотрудничества со следствием». Кончился суд мрачно. Глузмана приговорили к шести, а Владика к пяти годам строгого режима, причем отнюдь не за антисоветскую деятельность, но за «акт злостного хулиганства, совершенный с особым цинизмом». Суд обязал виновных оплатить стоимость ремонта и реставрации монастырской стены, вынес и частное определение в адрес меценатствующего начальника жэка, пустившего Якова в пустующий подвал в обмен на руководство детским кружком рисования и лепки. Кажется, с работы его впоследствии выгнали. Имущество, находившееся в мастерской, описали; картины, как идеологически вредные и не представляющий художественной ценности, уничтожили. В тирольской шляпе с пером, хотя определенно и не той же самой, некоторое время щеголял Струйский, судьба украшавшего мастерскую бюста осталась неизвестной.
В начале лета осужденных этапировали в Мордовию, в политический лагерь, якобинцы не без помощи В. М. и Инны собрали для них какие-то посылки, рассчитывая передать их в лагерь, несмотря на запрещение, своими путями. Марк тоже не остался в стороне от этих благотворительных хлопот. Была реакция и на Западе: стараниями коллег полковника Горбунова из отдела информации процесс упоминался в «Нью-Йорк Тайме», в статье, где на конкретных примерах доказывалось, что диссиденты в настоящее время куда меньше заботят Советскую власть, чем самые обыкновенные хулиганы.
Струйский стал несколько чаще появляться у Светы, но Марку больше не хамил. Семинары совершенно заглохли; их руководитель с головой ушел в свои лазеры да вплотную занялся осуществлением давней мечты—за два месяца затащить в постель двадцать новых баб. Розенкранц слал коротенькие открытки из Вены, собираясь в середине мая перебраться в Нью-Йорк. А Баевский получил после трех лет махания метлой и лопатой свою лимитную прописку, дворничать немедленно бросил и промышлял теперь перепечаткой диссертаций—так по крайней мере он говорил брату. Последний заставил его проделать в дворницкой «генеральную уборку»: сжечь все черновики «Лизунцов», сжечь оба беловых экземпляра, раздарить весь имевшийся сам- и тамиздат. Сам же он подал со Светой заявление во Дворец бракосочетаний с таким расчетом, чтобы свадьба пришлась на начало сентября. После нее молодые решили отправиться в Сочи, где их ожидал отличный номер в одной из гостиниц Конторы в «Волне», а если повезет, то и в «Жемчужине».
Вот и кончается очередной кусок жизни. Пора сделать шаг к другим страницам, к другому воздуху и другому свету. Жаль. Я привык к своим героям, а ведь со многими придется прощаться навсегда. Такова жизнь, скажете вы? Не хочется верить. Хочется бежать от своего одиночества. собрать всех живых и мертвых на бесконечном дружеском пиру—или хотя бы на этих страницах. Удержаться в водовороте жизни; заставить его на мгновение замереть, сложиться в осмысленную картину... Но разве это зависит от меня, с моим стыдом, с моей бестолковой любовью, с моими страхами — перед молчанием, перед забвением или того проще, перед ночными шагами на лестничной клетке? Но, слава Богу, один из голосов за дверью—женский, и уже раздается звонок к соседу... слава Богу, судьба дает мне новую отсрочку.