Шрифт:
Эрцгерцог вернулся к себе домой…
Э. Б.
«Человек, ошарашенный литературой» — так, прочтя мои стихи в начале 1971 года, сказала обо мне начитанная Регина С-ая. Точнее и справедливее было бы сказать: потрясенный грозной прелестью стиха и, одновременно, в тесной связи со стихом, мыслью о неизбежности смерти. С шести лет и до… — почти до конца — стихи оставались моей жизнью, моим щитом от смерти. По наполнению они всегда были богоискательством
Детский лепет кончился в 1970 году; с тех пор ворох незавершенного оставался моим ярмом, от которого я, наконец, чувствую потребность освободиться. Повторить подвиг Иннокентия Анненского — выбросить всё разом — не хватает мужества, веры, удачливости; да и как выбросишь то, что помнишь наизусть? В надежде облегчить мою память и совесть прибегаю к испытанному средству: к покаянию. Каюсь, не отрекаясь. Выстраиваю стихи по порядку, систематизирую их, отсекаю бахрому и вывешиваю в сеть… — что, в состоянии мечтательном, можно считать публикацией (публичным покаянием) или молитвой (стихи ведь всегда немножко молитва), — а можно и ничем не считать, только освобождением.
Каюсь, не отрекаясь: молокососом, пусть и звёздным, я остаюсь в этом млечном мире до двадцати четырёх лет, когда уже и диплом с отличием получил после окончания одного порядочного факультета, и первые учёные статьи напечатал. Я не стыдился этого тогда (прямо писал о себе в 1970 году: «брошенный взрослыми»), не стыжусь и теперь. В этом курьёзе не только моя человеческая слабость видна, в нём — печать времени и места, отмеченных мёртвым штилем. Ленинград 1960-х и, особенно, 1970-х был склепом заживо погребённых.
Млечное — так десятилетиями называл я ученический период моего стихоплётства; называл для себя; с поздней юности стихи эти никому не показывал; и домашнее название приросло. Были у этого сборища строк и другие названия, среди них одно с вывертом и самоиздёвкой, тоже непонятное вне контекста эпохи: Рептильная лира; название, продиктованное отчаяньем страшных лет, непредставимых тому, кто не угодил в эту трясину в лучшие дни своей молодости, не был схвачен за глотку прокля́тыми семидесятыми. В мои страшные дни Рептильная лира была собрана и отпечатана на машинке, но кое-как, в спешке, с купюрами и лакунами, с ворохом лишнего словесного хлама, без оглядки на хронологию, не говоря уж о текстологии. Вот фрагмент из предисловия к этой машинописи, датированного 14 сентября 1979, когда я, без шуток, прощался с жизнью и подводил себе итог:
Подавляющее большинство собранного здесь — нереализованные наброски, а не готовые стихотворения, то, что Б. М. Эйхенбаум остроумно называет упражнениями в поэзии, чтобы оправдать поразительно слабые ранние стихи Лермонтова (см. его комментарии к изданию 1941), словом, весь тот хлам, с которым автору, как он его ни стыдится, расстаться жаль…
С усилием отстраняю искушение назвать всю эту мешанину Беатриче с Петроградской. Беатриче (в быту носившая другое, очень простое имя), моя ровесница и одноклассница, но не подруга, а измышление, создание горделивых младенческих грёз, зримо присутствует здесь, проходит через всю дневниковую анфиладу по большей части незавершенных стихотворений — и даже не умирает в этих никчёмных для постороннего шкатулках моей памяти: продолжает жить в моих последующих стихах еще десятилетия. Мечта об одной любви от рожденья до смерти увлекла меня восьмилетним ребёнком. Но это была именно мечта, литературная выдумка, навеянная флорентийцем и в тринадцать лет подхлестнутая русским символистом. Сколь ни важна была эта мечта, не всё для меня сводилось к ней. Лирических героинь в собранных здесь стихотворениях несколько, подчас (как это у всех бывает) они накладываются, сливаются, соперничают… и одна из них, против моего детского ожидания, переросла рамки ребяческой литературной мечты, стала судьбой… Мечтал я вообще о разном, не только о счастливой любви; даже и гражданственные стихи пытался писать.
Названия всех трёх разделов — Дорога звёздного огня, Девятый круг и По ту сторону — аутентичны, относятся к тому времени, а не придуманы задним числом. Границы покрываемых названиями эпох моей жизни размыты; разделы пересекаются (особенно потому, что я часто спустя годы возвращался к начатому и брошенному).
Окончательная редактура стихотворений свелась к сокращениям, где иногда приходилось резать по живому, и к отбору вариантов, сохраненных памятью и бумагой.
Скрепя сердце, отсеиваю все бесформенные наброски, державшиеся в первую очередь звуком родного языка, звукосмыслом, моей путеводной звездой, заслонявшей семантику и композицию. Некоторые опыты, самые наивные, я давно выбросил… о чём по временам жалею; их не вернёшь. Нет вовсе стихов дошкольного периода, их я начал стыдиться еще школьником. Кое-что выбрасываю сейчас, а кое-что выбросить не хочу несмотря на всю вопиющую беспомощность написанного.
На вопрос: зачем? (который, понятно, я сам себе задаю), отвечаю так: я переживаю заново мою жизнь, это моё внутреннее дело, главное итоговое дело моей жизни. Я переживаю прошлое, ни к кому больше не обращаясь, ни от кого не ища прямого сочувствия. Но так уж человек устроен, что, при всём его прощальном равнодушии к отклику, в конце жизни совершенно искреннем, это своё дело, главное и в сущности своей сокровенное, он — природный клубок противоречий — всё-таки не может и не хочет осуществлять в полном одиночестве… (Приоткрыть сокровенное: не в этом ли ключевом противоречии — самая суть лирической поэзии?)
…А что стихи плохи, так я «не обещал вам нарисовать портрет великого человека».
Себе — тоже.
ДОРОГА ЗВЁЗДНОГО ОГНЯ
ИОНИЙЦЫ
…Милет восстал. Народ упорный
Поднялся мстить за кровь отцов,
Поднялся город непокорный,
Восстали массы храбрецов,
Восстали — защищать свой кров.
Свободный дух расправил плечи,
Свобода рва́лась из оков
И ли́лись пламенные речи.
Отвагой братьев вдохновленный
Воспрянул Аттики народ.
Афины, город непреклонный,
Поддержку ионянам шлёт.
Когда земля у стен Милета
Была ночною мглой одета
И у подножья здешних гор
Раскинул Дарий свой шатер,
Плыла триера за триерой,
Дыша надеждою и верой,
В такт вёслам пел морской простор…(…)
1958
ПОДРАЖАНИЕ ГЮГО
В теченье века не бывало
Здесь никогда такого шквала —
То гнев богов!