Млечный путь
Шрифт:
Я позвонил Сашке Цюрупе. Через день мы встретились в моем излюбленном ресторане на Трубной. Я прихватил с собой рисунок.
Мои барышни были на месте. Увидев меня, они заулыбались и прошелестели губами вот так: «пу-пу».
— Узнаю руку Брагина, — сказал Цюрупа, рассматривая рисунок. — Да, недурно, весьма недурно, я в этом разбираюсь. Но сейчас… — он замолчал, в раздумье поджав губы.
— Что — сейчас?.. — переспросил я, наперед зная ответ.
— Этот рисунок разделит печальную судьбу тысяч, если не миллионов шедевров, — сказал он. — Я называю то, что творится в нашем деле, помойкой. Определяют
— Совсем?
— Искусство пропало! — подвывая, повторил он. — Его погубили равнодушие, неумение и непрофессионализм людей, призванных, казалось бы, наводить порядок в мире искусства и совершающих на этом поприще злодеяния, сопоставимые с преступлениями против человечности. Впрочем, — он посмотрел на меня, вернее, на мои наручные часы, видимо, с ходу определив, сколько они стоят, — можно попробовать, и если у кого-то найдутся деньги…
— Найдутся, — сказал я.
* * *
Прошел месяц. Опытный Сашка выкупил для своей галереи Димкины работы у так называемых любителей живописи, любящих рассуждать на досуге о высоком искусстве и разбирающихся в нем не лучше массовиков-затейников.
— Пришлось побегать, — признался он. — Я проделал титаническую работу, отыскивая всех его «сезаннов» и «тулузов». Димка продавал свои шедевры кому попало. С каждым днем я все больше убеждаюсь, что Брагин, умерев, правильно сделал. Сейчас он идет дороже Никаса Сафронова.
Я еще раз убедился, что, приложив, так сказать, руку к смерти Димы Брагина, я, в сущности, оказал ему услугу: вряд ли, будь он жив, на него обрушилась бы такая шумная слава.
— Ему надо было умереть, чтобы превратиться в гения, — сказал я.
— Так всегда и бывает, — поддакнул Сашка. — Так что с рисунком? Ты вернул его Ане?
— Боюсь, она его потеряет. Сделаем так, я пришлю рисунок тебе, ты включишь его число выставочных работ, а после я верну его Ане.
Вскоре в Манеже состоялось открытие выставки. Народ, разогретый и взбудораженный хорошо продуманной рекламой, валил валом. Очередь растянулась до Тверской. Цюрупа ликовал. Он оказался прав: деньги решают все. Кстати, думаю, он неплохо нажился на мне. У рисунка люди стояли часами.
Глава 41
Скверно, когда потерян интерес к жизни. Этот трюизм не нов, как не новы и мерзки все трюизмы в мире. Но этот — мерзок вдвойне. Особенно он отвратителен тогда, когда затрагивает тебя лично.
Прочитал у Гонкуров: «В кафе “Риш” рядом со мной сидел старик. Официант, перечислив ему все имевшиеся блюда, спросил: что он желает. “Я желал бы, — сказал старик, — я желал бы… иметь какое-нибудь желание”. Этот
Нет слов, сценка что надо. Гонкуры уловили все очень тонко, глубоко и точно. Но с выводом не согласен, братья не заметили юмора (пусть грустного) в словах мудрого старца. А юмор — это оружие, которым мы обороняемся, когда обороняться уже нечем.
Хорошо там, где нас нет. Это касается не только места, но и времени. Времени, наверно, даже в большей степени. Мне хорошо было в детстве. Но не открутишь же назад три десятка лет: нет у меня заводного ключа, вращающегося жизнь против часовой стрелки. Мне хорошо было и позже, когда я работал в редакции.
Я лишь слегка, так сказать, вползуба вкусил прелестей жизни богатеев, поскребся в богатые двери, но уже успел понять, что такая жизнь не по мне. Оказалось, что лучшими днями моей жизни были дни, когда я дремал в редакционном кресле, снисходительно наблюдая, как мой индивидуальный мир как вкопанный стоит на одном месте. Трепотня Бутыльской по телефону, сопение забытого на плите чайника и прочие милые сердцу мелочи — это были сподручные покоя. Ты дремлешь в кресле, а Время, неторопливо снявшись с места, обтекает тебя, делая непродолжительные остановки на перекур. Но где-то там за окном, далеко-далеко, я знал, бурлит иная жизнь, которая и манит, и пугает. И Время там не плетется, а скачет галопом, не давая никому передышки. Хорошо дремать, когда знаешь, что стоит тебе пошевелить пальцем, и ты сможешь влиться в эту чужую жизнь, и она станет твоей. Я какого-то черта пошевелил, и что?..
Я опять живу на даче в моей любимой Мушероновке. Я нуждаюсь в одиночестве, как бедняк нуждается в медном гроше. Понятное дело, увлекаться одиночеством опасно — можно сойти с ума, но и пренебрегать им не стоит. Одиночество продуктивно, как сказал некогда один доморощенный мудрец, рекомендовавший мне каждый день, дабы не терять навыка, душить хотя бы по одному бездомному коту.
Мои мысли об одиночестве, а заодно и собственно одиночество неожиданно нарушил автор этой максимы, Павел Петрович Корытников.
Был тихий вечер. Я славно поужинал и немного выпил. И теперь передо мной стоял сложный, но решаемый вопрос, что мне делать дальше: завалиться спать или выпить еще. Я уже все больше и больше склонялся к последнему, как увидел, что кто-то темный, большой, с развевающейся седой бородой шел, раздвигая кусты, по тропинке к дому. Вид его ошеломил меня. Человек, а это был Корытников, был одет в синий шелковый халат с орлами и драконами, на голове его была турецкая феска, а на ногах — ничего, кроме желтых гетр до колен. Туфли он почему-то нес в руке.
Как он узнал, где я обретаюсь? Ведь адрес дачи ему не известен. В который раз я убеждался, что Корытников очень многое от меня скрывает.
Он поскребся в дверь как раз тогда, когда я взволнованно размышлял о том, как изменится мир, и изменится ли он к лучшему, если Павел Петрович исчезнет с лица земли.
Умирает один человек — умирает целая вселенная. Поначалу эта мысль ужасает — ведь целая вселенная! Но если хорошенько вдуматься, то ничего страшного в этом нет. Этих вселенных шатается вокруг нас до черта и больше. Исчезнет одна вселенная, народится миллион новых, не хуже и не лучше прежних. Корытников любил рассуждать на эту тему.