Млечный путь
Шрифт:
Удивительное дело, даже этот скудный хлеб, которым попрекнул сирот Зиганша, пробудил в людях полузабытый вкус к жизни. Зашумели-заиграли свадьбы, пять-шесть фронтовиков, готовые вот-вот податься в город, свили семейные гнезда и, можно надеяться, навсегда осели в родном ауле. Молодежь без уговоров и понуканий отремонтировала, вычистила до блеска старый клуб, навезла дров, и теперь по вечерам оттуда слышатся веселые голоса, дробный топот танцующих под трофейные аккордеоны и старые довоенные тальянки. Зачастила в Куштиряк кинопередвижка.
Еще одно памятное событие случилось под Новый год: по совету Нурании, впервые в Куштиряке проводился новогодний
Подавляя стон, вытирая горькие слезы, Куштиряк начал расправлять плечи. Надо было жить...
В больших и малых хлопотах прошла зима. Улеглись последние бураны, называемые в этих местах акман-токман, отшумели вешние воды. И как только из исходящей паром, сырой еще земли проклюнулись первые побеги, дойных коров, которые зимовали у колхозников, вернули в общее стадо. Мансур был доволен: привычную зимнюю бескормицу одолели, можно сказать, без особого урона. В самые сильные морозы погибло несколько ягнят да не уберегли двух телят. Если сравнить с прежними годами, когда падеж исчислялся десятками голов, Куштиряк нынче был не в накладе. К тому же надои на ферме за все это время не падали ниже четырех, а в частных хозяйствах — ниже пяти литров. Правда, не обошлось и без обидной ложки дегтя. В тот самый день, когда колхозникам велели пригнать спасенных ими животных на ферму, одна корова наткнулась на острый кол и распорола себе брюхо. Пришлось ее прирезать и пустить на мясо.
Потеря неожиданная, потому особенно досадная, но горевать Мансуру было некогда. Начинались весенние работы, и все свое внимание он перенес на поле. Крестьянский сын, он знал: весенний день год кормит. Отсеешься хорошо и вовремя — и урожай будет добрый.
А у зла свои заботы, свои черные замыслы.
Еще зимой Мансур снял Зиганшу с бригадирства и отправил на заготовку леса. Сделал это не один, а решением правления, с единодушного согласия колхозного актива. «Поглядим, поглядим! — пригрозил тогда Зиганша. — На фронтовика руку поднимаешь. Это тебе не пройдет даром...» Промолчал Мансур.
Зиганша не из тех, кто привык подставлять левую щеку, когда бьют по правой. Что-то затевал, к чему-то готовился и всю зиму при каждом удобном случае, чаще под хмельком, морочил людей рассказами о своих фронтовых подвигах. Кто-то верил ему, кто-то с сомнением качал головой, но охотников связываться с ним и спорить не было. Знали его грязный язык и дурной драчливый характер. Люди помнили другое: еще в сорок пятом он вернулся из Германии. На груди красная нашивка — знак ранения, две медали — за победу в войне и за взятие Берлина. Этим, конечно, никого не удивишь. Удивляло другое — Зиганша приехал, как купец с ярмарки: три больших чемодана, до отказа набитые всякой всячиной. На том тряпье да, как с гордостью рассказывал сам Зиганша, на тысяче иголок он и нажил себе состояние.
Была у него и справка о ранении. Кто же заставит инвалида войны делать тяжелую работу? Вот Зиганша и устроился продавцом в магазине, а когда выяснилось, что не чист на руку, чуть было не угодил за решетку. Нашлись радетели, спасли, да еще определили сначала кладовщиком, потом заместителем председателя колхоза. В последнее время он был бригадиром, правой рукой бывшего председателя Галиуллина.
Мансур с самого начала резко осадил Зиганшу, но тот лишь сделал вид, что одумался, а на деле продолжал жить, как хотел и как привык: пил, куражился над людьми, по нескольку дней пропадал то в городе, то в соседних деревнях. На все уговоры и выговоры ответ у него один: «Когда и отдохнуть колхознику, если не зимой!»
Терпел Мансур, думал: если не по совести, то хотя бы из опасения потерять должность образумится наконец Зиганша. Вместо этого он без разрешения правления, да еще обругав последними словами конюха Шарифуллу, запряг лошадь и на несколько дней уехал в гости к своим родственникам в райцентр. Тут уж не только Мансур, но и весь аул поднялся против него. Правление единогласно освободило Зиганшу от должности бригадира.
После заседания Зиганша решил поговорить с Мансуром с глазу на глаз.
— Афарин, годок, поступил как мужчина, — сказал издевательски, скривив губы и подбоченясь. — Но, говорю, жалеть бы потом не пришлось. Зиганша не привык оставаться в дураках!
— Это известно. Покажи свой ум на заготовке леса! — ответил Мансур.
— Знаешь что? Как инвалид войны я мог бы наплевать на твое решение, но сегодня сила за тобой. Пока, конечно... Только, учти, не зря сказано: жизнь — коромысло!
Не сдержался Мансур, схватил его за ворот:
— Разве ты мужчина, тварь грязная?!
— A-а, вот ты как? Руку поднимаешь на фронтовика, на честного колхозника? За это... — Зиганша поднял слетевшую на пол дорогую шапку и бросился вон.
На заготовке леса он пробыл всего три дня и подался в район, добыл справку о том, что по инвалидности освобождается от тяжелой физической работы. Тут-то и нужно было Мансуру открыть причину его инвалидности, но, занятый делами, одно неотложнее, важнее другого, он снова упустил удобный момент. Да и, честно говоря, в который раз с огорчением подумал о малодушии или нежелании Елисеева связываться с Зиганшой. «Чистоплюй несчастный!» — в сердцах помянул его и опять отложил это дело до лучших времен.
После случившегося Зиганша притих, ходил как побитый пес и даже в кругу дружков и собутыльников только жаловался на судьбу и хныкал, но исподтишка готовился к решительной схватке. Так заведено от века: правда и справедливость действуют открыто, стремятся к свету дня, а зло выбирает тьму, кривые дорожки, нападает из засады...
Все началось с того, что Зиганша написал жалобу, а вернее — донос, в прокуратуру о прошедшей в Куштиряке зимовке скота. Опоздал Мансур, не успел сообщить в соответствующее место о преступлении Зиганши на фронте. Кто же поверит человеку, который сам попал под недремлющее око закона? Куда ни поверни, это будет рассматриваться как попытка отвести обвинение, личная месть.