Моцарт
Шрифт:
Да Понте уже получил заказы на два либретто, один для Сальери, другой для Мартина-и-Солера, когда Моцарт предложил ему написать вместе новую оперу, ту самую, которую заказал ему директор пражской Оперы Бондини, подписав с ним контракт. Для Мартина-и-Солера хитроумный венецианец придумал собственную историю, Дианино дерево.Для Сальери он вернулся к театру Бомарше и выбрал Тарара.Узнав об этом, император распорядился, чтобы он закончил все три либретто в установленный срок. Да Понте ответил, что все три оперы будут готовы одновременно, и, уверенный в своих способностях, которые его никогда не подводили, принялся за работу, начав с самой трудной, то есть с Дон Жуана.После того как была очерчена канва истории и расставлены по местам все персонажи, нужно было определить общий колорит произведения. Романтизм Тирсо, ясная, ледяная сухость Мольера нашего поэта полностью не удовлетворяли: один был слишком испанским, другой излишне французским. С началом совместного обсуждения
Лоренцо Да Понте рассказал в своих «Мемуарах», как он взялся за это труднейшее дело. Он усаживался за рабочий стол между бутылкой венгерского вина и банкой испанского табака и начинал писать. Если вдохновение ослабевало, он звонил, и по этому сигналу являлась девушка с дымящимся шоколадом, чтобы он мог разогреться. Пустую бутылку она заменяла новой или оставалась на несколько минут с писателем, читавшим ей только что написанные страницы. Она покорно и внимательно слушала. «Ее всегда веселое лицо казалось предназначенным специально для того, чтобы возвращать к жизни уснувшие умы и стимулировать рвение к работе. Временами она становилась неподвижной, молчаливой, сидела, уставившись на мои бумаги, тихо дыша и мило улыбаясь. Порой развитие моего сюжета вызывало у нее слезы». Аббат Да Понте не говорит об этом больше ничего, но мы можем думать, что эта красивая девочка ободряла его и как-то иначе, как-то так, что благодаря ей он мог хотя бы на время почувствовать себя в шкуре Дон Жуана.
Среди признаний венецианца в отношении методов работы одно представляется исключительно интересным, позволяющим думать, что он хорошо понял личность своего героя. Чтобы войти в атмосферу, говорит Лоренцо, он прочитал АдДанте. Действительно, Дон Жуан представляется достойным того, чтобы фигурировать между блистательными проклятыми грешниками Божественной комедии.Все истории, героем которых он является, кончаются высшей карой. Один реальный исторический прототип, Мигель Маньяра, был удостоен милости раскаяться и обратиться перед смертью к Богу. Известно, как это произошло. Как-то ночью, возвращаясь к себе после очередного галантного приключения, он увидел ярко освещенную церковь Милосердия, мимо которой лежал его путь. Удивленный необычным освещением, он вошел в храм. Здесь с большой помпой проходила похоронная служба. Заинтригованный, он спросил у одного из молящихся, у человека в монашеской рясе с капюшоном имя дворянина, которого отпевают в столь необычный час. «Дон Мигель Маньяра», — ответил монах. После этой страшной истории распутник раскаялся, роздал свое состояние нищим, посвятил остаток жизни утешению бедных и больных и наконец умер, примирившись с Богом, потребовав в завещании, чтобы его прах был захоронен у церковного порога, дабы верующие могли попирать ногами того, кто был таким великим грешником.
Нераскаянность же, напротив, представляется вполне естественным концом всех театральных Дон Жуанов; к тому же она соответствует подлинному характеру этого персонажа: раскаяться означало бы признать себя виновным, но виновным — в чем? В том, что, оставаясь верным своей судьбе любовника, натуре любовника, он завоевывает всех женщин, встреченных на пути? Его фатальность не была бы такой, какая она есть, если бы он мог предположить, что еще не завоеванные им женщины похожи на тех, которых он уже знал и которыми обладал, и таким образом отказаться от мысли их завоевывать. Неудовлетворенность, лежащая в основе его темперамента, является следствием убежденности в том, что все они неповторимы. Он не может допустить, что некоторые из них для него запретны лишь по той причине, что являются супругами других мужчин, невестами или посвятившими себя Богу. Его мука происходит от самой его природы, которая запрещает ему некоторые человеческие чувства: уважение к супружеской верности, к брачным связям и девственности. Для него не препятствие и монастырская ограда. Перечитывая Данте, Да Понте встретил образы настоящего Дон Жуана: такие, как Сизиф и Тантал, надеются на невозможное и желают нереализуемого. Символы чувственного желания подобны мифологическим Данаидам, неспособным напиться; они без конца выливают принесенную из источника в дырявых амфорах воду в бочку без дна. Дон Жуан из той же породы. Его демоническая натура сама по себе является карой небесной, и он обречен на вечную неудовлетворенность.
Полный жизни, веселья, вдохновения, фантазии и живости, текст Да Понте, однако, носит на себе явные следы влияния Данте. Дон Жуан заживо проклят, обречен на неутолимость своей жажды, которая является высшей пыткой, и, как знатный сеньор, гордо переносит страдания, проистекающие от ненасытного желания. Дон Жуан Мольера — интеллектуал, который хочет довести эксперимент до конца. Дон Жуан Да Понте — человек, который никогда не предаст заблуждений отрочества и который хотя и заменил блаженный обман слов Non so piu cosa son, cosa facio…обретенной техникой соблазнения, остается верным своему призванию: любить всех женщин.
Уже в увертюре Моцарт предупреждает нас о трагичности этой судьбы; первые такты — это голос Фатума. Они соотносятся не с финальным проклятием героя, а с непрерывной мукой его жизни в земной юдоли. Они кричат о бремени желания, о пытке ненасытности, о беспокойной тревоге вечной неутоленности. И Дон Жуан предстает перед нами вполне романтическим персонажем того же порядка, что и Фауст, с той лишь разницей, что один неутомимо искал абсолютное знание, другой — абсолютной любви. И оба оказываются не способны найти удовлетворение в некоем отдельно взятом опыте. Их терзает один и тот же ненасытный голод, и какой бы химерической ни представлялась нам цель, которой они силятся достигнуть, естественное благородство и даже героика этого чувства объясняются сверхчеловеческой надеждой, которая им управляет. Моцартовского Дон Жуанапревосходно понял Гёте: он говорил, что это произведение в своем роде уникально и что, поскольку Моцарта уже нет в живых, у него нет никакой надежды на то, что когда-либо ему еще доведется услышать нечто подобное. И именно потому, что ему так явственно слышался в опере голос самого абсолюта, Гёте сожалел, что Моцарт не положил на музыку и его Фауста.Гёте полагал, что это могло быть под силу ему одному.
Моцарт так глубоко проникся романтическим характером этого персонажа потому, что чувствовал свое с ним близкое родство. Гонка Дон Жуана за любовью — это отчаянное усилие, необходимое для того, чтобы заполнить пустоту, которая непременно поглотила бы его. Из переписки Моцарта мы знаем, насколько естественным было для него это романтическое состояние души; в письме к Констанце есть фраза, которая говорит о многом и являет собой красноречивейшее признание романтической души: «Я не могу описать тебе, что я чувствую. Меня изводит ощущение пустоты, какая-то неизлечимая ностальгия, никогда не утоляемое желание, которое не дает мне передышки и, как я ощущаю, разрастается с каждым днем».
Эта романтическая пустота, ощущением которой он наделяет Дон Жуана с его ненасытной готовностью к любви, у самого Моцарта претворяется в зуд творчества, в вечную неудовлетворенность художника, предчувствие недостижимой красоты, которую предвкушающий ее гений никогда не сможет сполна передать. Драма художника, и в частности художника-романтика, состоит в стремлении прочувствовать, охватить взглядом некую вселенную, которая навек останется для него недоступной, ибо ее размеры и формы не поддаются осмыслению и описанию обычным человеческим языком.
Необходимо уяснить, что составляет основу образа Дон Жуана, образа, расшифровать который целиком Моцарт, пожалуй, не смог. Драма соблазнителя — это по существу драма художника. Творец форм, образов, гармоний — это птицелов, который пытается поймать и посадить в клетку прекраснейших птиц в очарованном лесу, где ему позволено гулять. Он соблазняет эти крылатые создания, эфемерные, духовные, чтобы поместить их, как в клетку, в свои картины, поэмы, симфонии. Может быть, именно оттого, что он сам видел в себе такого птицелова, Моцарт за несколько часов до смерти напевал начало выходной арии Папагено из первого акта Волшебной флейты:«Я самый ловкий птицелов…» Дон Жуан — тоже в своем роде птицелов, и нам нетрудно себе представить, что подобно тому, как волшебные птицы, попав в руки человека, утрачивают яркость окраски и способность петь, отловивший их птицелов не испытывает ничего, кроме неутоленности и разочарования.
Мы, кого наполняет сверхчеловеческой радостью музыка Моцарта, которую мы считаем дивно прекрасной, не можем угадать, насколько сам он порой бывал не удовлетворен даже тем, что представляется нам самым возвышенным и чистым проявлением его гения. Если Моцарт и не испытал того, что довелось испытать Дон Жуану в области чувств, то в процессе художественного творчества он наверняка не меньше Дон Жуана страдал от невозможности достичь того уровня, к какому он неосознанно стремился, соединить сновидение с мечтой. Несомненно, именно поэтому Моцарт страдал, чувствуя, насколько его не понимают, — для любого художника непонимание и равнодушие становятся трагическим подтверждением обоснованности претензий, предъявляемых им к самому себе. Моцарта отличало столь тонкое духовное равновесие, что он не мог впасть в тоску, которая довела Гельдерлина и Шумана до сумасшествия, но мучительные тревоги, беспокойное стремление к абсолютному совершенству так же его подгоняли, как внутреннее беспокойство подгоняло Дон Жуана, преследовавшего новую любовь, которая всякий раз представлялась ему более цельной, отличающейся от тех, которые он пережил прежде, — всепоглощающей. Вот почему эта опера окончится своего рода трагическим апофеозом. Дон Жуана, эту жертву тщетного поиска абсолюта, уводит каменная статуя, которую он неосмотрительно пригласил на ужин и тяжелые шаги которой по лестнице в звуковом ряду обозначают нарастание лавины фатальности: уже первые такты увертюры предупреждают о том, что эта фатальность пришла в движение. Подобно тому, как Паша в Похищении,имитируя блаженство, являл собою бога из машины,даровавшего влюбленным все мыслимые блага, Командор, сошедший со своего постамента в ответ на выходку Дон Жуана, стал именно орудием уже предначертанной развязки. Не могло быть иного исхода у вечного поиска невозможного счастья, кроме этой мраморной руки, стирающей в порошок чересчур пылкое сердце всеобщего любовника.