Модеста Миньон
Шрифт:
— О! вы преувеличиваете...
— Каналис сам ему это сказал.
— Он видел Каналиса?
— Да, — ответил полковник.
Они прошли несколько шагов в полном молчании.
— Так вот почему, — презрительно бросила Модеста, — господин Лабриер говорил так много плохого о поэтах и поэзии, вот почему этот ничтожный секретарь уверял... Но, может быть, — сказала она, не докончив фразы, — все его добродетели, достоинства и прекрасные чувства — лишь побрякушки эпистолярных упражнений? Тот, кто крадет чужую славу, может и...
— Взламывать замки, воровать, грабить и убивать на большой дороге! — воскликнул Шарль Миньон, улыбаясь. — Все юные девицы на один лад — прямолинейны и не знают жизни. По-вашему, мужчина, способный обмануть женщину, или побывал на каторге, или скоро взойдет на эшафот.
Эта насмешка охладила гнев Модесты, и она вновь умолкла
— Дитя мое, — заметил полковник, — в обществе следуют закону природы: мужчины стремятся покорить ваше сердце, вы же должны защищаться. А ты перепутала роли. Хорошо ли это? Все ложно в ложном положении. Основная вина лежит на тебе. Нет, Модеста, мужчина отнюдь не чудовище, если старается
— Мечтать о господине и найти слугу! Разыграть пьесу «Игра любви и случая» [81] , но оказаться единственной обманутой стороной! — сказала Модеста с горечью. — Я никогда не оправлюсь от этого удара.
— Дурочка!.. в моих глазах Эрнест де Лабриер нисколько не ниже барона де Каналиса. Он был личным секретарем премьер-министра, а в настоящее время занимает должность докладчика в высшей счетной палате. У него доброе сердце, он тебя обожает. Правда, он не сочиняет стихов. Да, согласен, он не поэт, но, возможно, сердце его полно поэзии. Впрочем, бедное мое дитя, — сказал он, заметив гримасу отвращения на лице Модесты, — ты их увидишь, и того и другого, увидишь как ложного, так и настоящего Каналиса.
81
«Игра любви и случая»— комедия французского драматурга и романиста Пьера Мариво (1688—1763), отличающаяся сложной и замысловатой интригой.
— О папенька!
— Разве ты не поклялась повиноваться мне в делетвоего замужества? Так вот, ты будешь иметь возможность выбрать из них того, кто тебе больше понравится. Ты начала с поэмы, а кончишь пастушеской идиллией, — попытайся разгадать истинный характер этих господ во время какой-нибудь сельской забавы, охоты или рыбной ловли!
Модеста опустила голову и задумалась. Всю дорогу в Шале она односложно отвечала на вопросы отца. Она чувствовала себя униженной, она упала в грязь с той вершины, откуда мечтала добраться до орлиного гнезда. Словом, говоря поэтическим языком одного из писателей того времени: «...она ощутила, что подошвы ее ног слишком нежны, чтобы ступать по острым камням действительности, и тогда фантазия, которая соединила в этой хрупкой груди все чувства женщины, от осыпанных фиалками грез целомудренной девушки до безумных желаний куртизанки, ввела ее в свои волшебные сады, где — о, горькое разочарование! — она увидела вместо желанного прекрасного цветка выступающие из-под земли спутанные и мохнатые корни черной мандрагоры». С таинственных высот своей любви Модеста попала на гладкую и ровную дорогу, с канавами и вспаханными полями по обеим сторонам ее, короче говоря, на торную дорогу обыденности. Какая девушка с пылкой душой не разбилась бы при таком падении? И перед кем расточала она свои признания? Модеста, возвращавшаяся в Шале, напоминала ту Модесту, которая два часа назад вышла из него, не более, чем актриса, встреченная на улице, напоминает героиню, которую она изображала на сцене. Модеста погрузилась в оцепенение, и на нее было жалко смотреть. Солнце померкло для нее; природа оделась в траур, цветы уже больше ничего не говорили ее сердцу. Как и все экзальтированные девушки, она отпила несколько лишних глотков из чаши разочарования. Модеста отбивалась от действительности, все еще не желая, чтобы семья и общество надели ей на шею ярмо: она находила его тяжелым, гнетущим, невыносимым. Увещеваний отца и матери она и слушать не хотела. С каким-то мрачным наслаждением она безвольно отдавалась душевным мукам.
— Итак, бедный Бутша прав! — сказала она однажды вечером.
Эти слова позволяют измерить тот путь, который за несколько дней совершила Модеста по тем безотрадным равнинам действительности, куда завела ее глубокая грусть. Грусть, порожденная крушением наших надежд, сродни болезни, а иногда влечет за собою даже смерть. Современной физиологии предстоит немалая задача: исследовать, какими путями, какими средствами мысли удается произвести такие же разрушения, как и яду, каким образом отчаяние лишает аппетита, нарушает пищеварение и подтачивает все жизненные функции самого сильного организма. Таково было и состояние Модесты. Через три дня ее нельзя было узнать: она впала в болезненную меланхолию, перестала петь, улыбаться, напугав этим родителей и друзей. Шарль Миньон беспокоился, ничего не слыша о приезде двух Каналисов; он уже намеревался сам ехать за ними, но на четвертый день г-н Латурнель получил о них известие, и вот каким образом.
Каналис, в высшей степени заинтересованный в столь выгодном браке, решил ничем не пренебречь ради победы над Лабриером, но все же поступать так, чтобы его нельзя было упрекнуть в нарушении законов дружбы. Поэт подумал, что сильнее всего можно унизить вздыхателя в глазах девушки, показав ей любимого в положении подчиненного, а потому самым невинным образом предложил Эрнесту поселиться вместе с ним, наняв в Ингувиле загородный домик, где они могли бы прожить месяц под предлогом расстроенного здоровья поэта. Лабриер согласился, не найдя в первую минуту ничего неестественного в таком предложении, и Каналис тотчас же стал хлопотать об отъезде, взяв на себя все связанные с путешествием расходы. Он отправил своего слугу в Гавр, приказав ему обратиться к г-ну Латурнелю для приискания загородного дома в Ингувиле, в надежде, что нотариус разболтает об этом семейству Миньон. Нетрудно догадаться, что оба Каналиса подробно обсуждали это приключение, и благодаря пространным рассказам Эрнеста его соперник получил тысячи всевозможных сведений. Камердинер, посвященный в намерения своего господина, выполнил приказания превосходно. Он протрубил по всему Гавру о приезде великого поэта, которому врачи предписали морские ванны для восстановления сил, подорванных двойной деятельностью — на поприще политики и литературы. Великий человек пожелал снять дом во столько-то комнат, так как везет с собой секретаря, повара, двух слуг и кучера, не считая своего камердинера, г-на Жермена Бонне. Коляска, выбранная поэтом и взятая им напрокат на один месяц, была достаточно красива и могла служить для прогулок. Жермен нанял в окрестностях Гавра двух лошадей, ходивших и в упряжке и под седлом, так как барон и его секретарь любят верховую езду. Осматривая загородные дома вместе с низеньким Латурнелем, Жермен особенно упирал на секретаря и даже отказался от двух дач под тем предлогом, что для г-на де Лабриера в них нет подходящих комнат.
— Барон Каналис, — говорил лакей, — относится к своему секретарю, как к лучшему другу. Он дал бы мне нагоняй, если бы я не заботился о господине де Лабриере так же, как о самом бароне. Да к тому же господин де Лабриер занимает должность докладчика в высшей счетной палате.
Жермен появлялся всюду не иначе как в черном суконном костюме, в блестящих сапогах и чистых перчатках, одеждой и манерами подражая своему барину. Посудите сами, какое впечатление он произвел и какое представление о поэте создалось на основании такого образца. Слуга умного человека в конце концов умнеет и сам, так как ум его господина не может не повлиять на него. Жермен не шаржировал своей роли, держал себя просто, добродушно, как это и внушал ему Каналис. Бедный Лабриер не подозревал, какой вред наносили ему россказни Жермена, на какое унижение он добровольно согласился. До Модесты уже дошли окольными путями отголоски общественной молвы. Итак, Каналис вез с собой друга в качестве подчиненного, характер же Эрнеста не позволил ему вовремя увидеть свое ложное положение и изменить его. Задержка, которую проклинал Шарль Миньон, была вызвана тем, что Каналис велел написать свой герб на дверцах кареты и сделал несколько заказов портному — словом, поэт принял в расчет множество мелочей, которые могли произвести хоть малейшее впечатление на молодую девушку.
— Не беспокойтесь, — сказал на пятый день Латурнель Шарлю Миньону, — камердинер господина Каналиса закончил сегодня поиски: он снял у госпожи Амори в Санвике флигель с полной обстановкой за семьсот франков и написал своему хозяину, что тот может выезжать: все будет готово к его приезду. Следовательно, господа парижане будут здесь в воскресенье. Кроме того, я получил письмо от Бутши; оно коротенькое, я прочту его вслух: «Дорогой патрон, не могу вернуться раньше воскресенья. Мне надо собрать за это время кое-какие сведения, чрезвычайно важные для счастья одной особы, в которой вы принимаете участие».
Известие о приезде обоих молодых людей не рассеяло грусти Модесты. Сознание своего унижения и стыд угнетали ее, к тому же она вовсе не была так кокетлива, как это думал отец. Существует прелестное и дозволенное кокетство — кокетство души, которое можно назвать внимательностью в любви. Браня дочь, Шарль Миньон не понял различия между желанием нравиться и рассудочной любовью, между жаждой любви и расчетом. Как настоящий полковник времен Империи, он усмотрел в этой наскоро прочитанной переписке лишь стремление девушки броситься на шею поэту. Но письма, пропущенные здесь во избежание длиннот, привели бы в восхищение более тонкого психолога своей целомудренной и прелестной сдержанностью, сменившей благодаря перемене чувств, вполне естественной у женщины, задорный, легкомысленный тон первых писем Модесты. Но отец был прав в одном отношении. В последнем письме Модеста, увлеченная славой, благородством души и красотой мнимого Каналиса, говорила так, словно вопрос о браке был уже решен. Воспоминания об этом письме вызывали у Модесты жгучий стыд, и она находила слишком суровым и строгим своего отца, заставлявшего ее принимать недостойного человека, которому она раскрыла душу. Она расспросила Дюме о его свидании с поэтом; ловко заставила его рассказать о мельчайших подробностях этой встречи и вовсе не нашла Каналиса таким уж бесчеловечным, каким считал его лейтенант. Она улыбалась, думая об изящной папской шкатулке, в которой хранились письма тысячи трехженщин этого Дон-Жуана от литературы. Не раз она порывалась сказать отцу: «Не я одна писала ему: самые незаурядные женщины вплетают такие листки в лавровый венок поэта».
Характер Модесты сильно изменился за эту неделю. Такой удар, — а это был поистине удар для столь поэтической натуры, — пробудил в ней скрытую проницательность и хитрость, и теперь поклонники должны были встретить в ее лице опасного противника. Когда у девушки остывает сердце, голова ее начинает мыслить трезво. Становясь наблюдательной, она выносит свои суждения обо всем, высказывает их с живостью и в том шутливом тоне, который так прекрасно удался Шекспиру, создавшему в комедии «Много шума из ничего» образ Беатриче. Модесту охватило глубокое отвращение ко всем мужчинам, так как самые выдающиеся из них не оправдали ее надежд. В любви то, что женщина принимает за отвращение, есть не что иное, как здравый взгляд на вещи. Но когда дело касается чувств, женщина, в особенности девушка, не знает середины: если она не восхищается, то презирает. Испытав невообразимые муки, Модеста, естественно, облеклась в доспехи, на которых, как она говорила, было начертано слово «презрение». Отныне она могла присутствовать как посторонний зритель на представлении, которое называла «водевилем женихов», хотя играла в нем роль героини. Прежде всего она решила постоянно унижать г-на де Лабриера.