Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия
Шрифт:
В этой полизначности рефлексия «Французского завещания» прежде всего двувидова — рефлексия прошлого и настоящего моментов, причем чаще всего в их связанности, переходности. Для Макина и его героя-рассказчика важна временная определенность мысли и самопознания, потому-то размышления героя постоянно сопровождаются его личным указанием «прошлого» и «настоящего», хотя и в их обобщенной дифференциации, вроде «раньше», «позже», «однажды», «а потом», «теперь я понимал». Эти временные акценты фиксируют эволюцию героя Макина, которая наиболее полно проступает в третьей разновидности рефлексии, в рефлексии из прошлого, переосмысливаемой в настоящем. Ведь «Французское завещание» — это роман о способности творческой памяти, творческого сознания постичь истинное в жизни и через язык — как отвердевающую форму памяти-воображения — запечатлеть в словесно-художественном адеквате (насколько это дано вербальной материи) эту возможность постижения главного — истины, вечных мгновений бытия.
Истина для Алеши Макина индивидуальна, только своя. И путь к ней — возможность ее — через самопознание. Тезисно его можно свести к проблеме
То, что составляет мучительную суть познания своего «я», собственно, сводится к признанию Алеши (правда, в момент острого желания «покончить с Шарлоттиной Францией»), что он из-за «французского привоя» стал «каким-то странным мутантом» (96), к признанию, повторяющему слова самого автора в одном из интервью, что он «своего рода мутант» [411] . Примирив в себе и для себя эти «антагонистические» начала своего бытия, Алеша обретает спокойствие, горькое и светлое: «Мне не надо было больше разрываться между двумя моими «я» — русским и французским. Я принял всё» (101—102).
411
См.: Литературная газета. — 1995. — № 47 (27 нояб.) — С. 9.
Переводя роман на язык самоанализа «вибрато славянской души» [412] , Макин на разных уровнях стиля использует множество форм рефлексии, согласуя их между собой как элементы аналитического психологизма в традициях Ф. Стендаля, Л. Толстого, М. Пруста. Не ограничиваясь непосредственным запечатлением мысли, строя фразу «по образу идеи» (как того желал Н.Д. Буало), автор постоянно вводит в размышления своего героя глаголы, фиксирующие работу сознания: «я думал», «подумалось мне», «я не понимал», «осознал», «я говорил себе», «я безмолвно вопрошал себя». И вовсе неожиданный в лирическом контексте оборот «и доводя до логического завершения свою мысль… я сказал себе» (103) [413] .
412
Так определил «русское очарование» романа Макина один из значительных писателей современной французской литературы Доминик Фернандез (Звезда. — 1996. — № 4. — С. 223).
413
«En poussant jusqu'au bout ma pens'ee… je me dis» (240).
Растворяясь в лирическом потоке повествования, ключевые в рефлексивных фрагментах романного текста вводные обороты тем не менее чрезвычайно очевидны. Обильно введенные «стало быть», «выходит», «более того», «ибо», «итак», «как видно», «потому что», «значит» отражают логику мысли, интеллектуализируют текст. В той же роли выступают и часто употребимые как часть фразы «да» и «нет», отмечающие характер развития мысли, концентрирующие внимание на ключевых точках в размышлениях и самоанализе героя-рассказчика. Как то «Да, я был русским. Теперь я понимал, хотя еще смутно, что это значит» (84). Или в осмыслении услышанного в разговоре взрослых эпизода изнасилования Шарлотты: «Нет, эпизод в пустыне меня не ужаснул. Изложенный таким простецким манером, он, я это предчувствовал, уже никогда не сможет освободиться от пустой породы слов и жестов» (85).
Взыскующая истины человеческая душа и взыскующая истины мысль всецело выражаются в многообразных интеллектуальных формах, среди которых преобладают «вопрос», «умозаключение», «афористическая фраза», образующие не только общий рефлексивный стиль романа Макина, но и уплотненную форму рефлексии в отдельные моменты наивысшего устремления к истине. Таков эпизод юношеского стремления Алеши и его сестры постичь через рассказы Шарлотты тайну французского духа, народа, «отличавшегося сказочным многообразием чувств, поступков, взглядов, манеры выражаться, творить, любить» (55). Это умозаключение — исходное для Алеши. Оно, как и, фактически, каждая рождающаяся мысль, неотделимо от воображения, порождающего конкретные образы. Через них «додумывается» мысль, проясняется ими в новом аспекте, как новое во французской сущности — несравненная изысканность во всем — в возникшем облике Марселя Пруста: «Однажды мы пустились по улицам Атлантиды следом за молодым денди, который вошел в кафе «Вебер», очень модное, по словам Шарлоттиного дяди. Он заказал то же, что и всегда, — гроздь винограда и стакан воды. Это был Марсель Пруст. Мы смотрели на этот виноград и на эту воду, и под нашим очарованным взглядом они превращались в блюдо несравненной изысканности» (55). Образы воображения, дополняющие ход мысли, продвигают ее и движут ею, открывают то, что рождается как догадка, полуосознанно, и потому естественно воплощается в форме вопроса: «Еще не смея в это поверить, я безмолвно вопрошал себя: "В чем же все-таки источник вот этой французской сущности, до которой мы пытаемся доискаться, уж не в любви ли?"» (55). Эта сущность французов подкрепляется новыми фактами из рассказов Шарлотты о божественной куртизанке Каролине Отеро, чьи поклонники, кончая жизнь самоубийством из-за любви, поднося к виску дуло своего револьвера, «даже в этом последнем жесте… умели проявить изысканность, достойную прустовской грозди винограда» (55). Неоспоримость этих нравов усиливается
И на протяжении всего романа Макина вопрос, размышление, умозаключение, афористические конструкции — эти многообразные формы рефлексии — суть ее вербальная реальность. Но одновременно и имитация, жизнеподобие интеллектуальных способностей человека в формах их выражения. И потому-то рефлексивные свойства стиля — одно из проявлений «традиционной» формы романа.
Еще в начале 20-х годов Ф. Мориак, определяя суть современного романа, писал, что лучшие романисты «более или менее сознательно пытаются согласовать французскую упорядоченность с русской сложностью» [414] . И этим предвосхитил один из путей вечно меняющейся романной прозы конца XX века, воплотившийся во «Французском завещании». Действительно, в прозе Макина преображаются, переплетаясь, две словесно-художественные традиции: Л. Толстой, Ф. Достоевский, А. Чехов, И. Бунин, Б. Зайцев, Г. Газданов, с одной стороны, и с другой — Ф. Стендаль, Г. де Мопассан, М. Пруст. Обе эти национально-своеобразные традиции, позволяющие новаторски решить множество проблем словесного творчества, единятся и в общем художественном переосмыслении традиционных форм.
414
Мориак Ф. Указ. соч. — С. 325.
По сути, продолжая общеевропейские открытия романтиков, понимавших поэзию, по выражению П.Б. Шелли, «как воплощение воображения» [415] , эта традиция обновляется в одном из аспектов проблемы художественной формы в нашем столетии. Метаморфоза романной формы в современную эпоху, когда роман становится (как одна из его разновидностей) лирическим [416] , вызывает и переосмысление реально-достоверной формы. Она жизнеподобна не только вещи, событию, но, художественно имитируя духовно-интеллектуальную жизнь человека, имитируя его творческий дух и творческое сознание, жизнеподобна формам памяти, воображения, рефлексии. И Макин во «Французском завещании» выявляет, воплощая, эту художественную очевидность как свойство современной романной поэтики.
415
Статья 1821 года «Защита поэзии» (Литературные манифесты западноевропейских романтиков. — М., 1980. — С. 325).
416
Н.Т. Рымарь, рассматривая лирическую форму современного западного романа, в котором «исходным пунктом… изображения становится сознание человека», не только отражающее, но и творящее мир, убедительно показывает, что «лирический роман создает основы для новой концепции мира». Этот роман, в котором «лирический герой» становится «неоспоримым представителем нравственной правды», «утверждает суверенность сознания человека, свободу его воли» и создает «предпосылки для своего рода возвращения человеку всей дегуманизированной картины мира» (Рымарь Н.Т. Современный западный роман. — С. 62, 96—97).
ЧАСТЬ III
РОЛЬ ВНЕЖАНРОВЫХ И ВНЕЛИТЕРАТУРНЫХ ФОРМ В ОБНОВЛЕНИИ СТРУКТУРЫ СОВРЕМЕННОГО РОМАНА
Внелитературные и внежанровые формы — не новооткрытие в словесно-художественном творчестве ХХ века. Как известно, графические каллиграммы Г. Аполлинера — возрождение на новом витке истории искусства практики александрийской поэзии, не говоря уже о немецкой и итальянской «конкретной поэзии» 60-х годов. И ведь воспроизводимая по правилам драматургическим, но не прозаическим, форма диалога в «Жаке-фаталисте и его хозяине» Д. Дидро (отсылающая к сатирическим диалогам Лукиана), и эпистолярная форма С. Ричардсона и Ж.-Ж. Руссо в «Юлии, или Новой Элоизе», и форма «дневника» (Крейслера и кота Мурра) в «Житейских воззрениях» Э.Т.А. Гофмана — не что иное, как внероманные формы. Хотя, бесспорно, понятие «внежанровости» (и «внелитературности») весьма условно, поскольку, становясь свойством произведения, компонентом его художественной структуры, внежанровое обретает жанровый статус; тем более в такой динамично меняющейся и восприимчивой ко всему чужеродному форме, как роман.
Выходы во внежанровость (и даже не только в смысле сложившегося канона поэтики жанра) — постоянный закон в обновлении искусства, который проявляется на протяжении всего нашего столетия и в романе, прежде всего затрагивая, преображая форму. Графические рисунки и элементы графики, вводимые современными писателями в роман, продолжают словесный текст, а он, в свою очередь, продолжает графический, как то делает Курт Воннегут в «Завтраке для чемпионов, или Прощай, черный Понедельник» (1973) или Умберто Эко в «Маятнике Фуко» (1988). Форму драматургического произведения придает своему роману 1913 года «Жан Баруа» Р. Мартен дю Гар. Использует ее и Д. Джойс в пятнадцатой главе («Цирцея») «Улисса» (1922). И в этой же форме пишет один из последних своих романов Г. Белль «Женщины на берегу Рейна» (1985).