Мое имя Бродек
Шрифт:
Я почувствовал, как в моем животе заурчало. Меня немного подташнивало. Горячее вино не пошло. Оно меня не согревало, а разъедало, грызло мне внутренности, словно в моем животе завелся вдруг маленький зверек, который старается почти во все вонзить зубы. Я смотрел на Шлосса, словно никогда раньше его не видел. Словно пелена тумана разорвалась, постепенно открывая за собой неожиданный пейзаж, рельеф которого исполнен необычной гармонии. И в то же время я задавался вопросом, не пытается ли Шлосс заговорить мне зубы. Всегда просто потом сожалеть о случившемся. Это стоит немного и позволяет отмыть руки, а заодно и память, не жалея воды, чтобы сделать их чистыми и белыми. И все-таки в словах Пайпера об исповеди и выгребной яме что-то было! Они все должны были пройти через церковь,
А потом я вспомнил его лицо и поведение в вечер Ereignies. Очень хорошо вспомнил. Непохоже, что он остался в стороне. Непохоже, что осуждал преступление, совершенное в его стенах, что бы потом мне ни говорил. И не был он похож на человека, охваченного ужасом и отвращением к тому, что тут только что произошло.
Я не знал, что и думать. И по-прежнему не знаю, что думать. Наверняка в том и состоит великая победа лагеря над узниками: одни погибли, а у других, вроде меня, которым удалось оттуда вырваться, в глубине души навсегда осталось грязное пятно. Они уже никогда не смогут смотреть на других без подозрения: а не таится ли во встречных взглядах желание травить, мучить, убивать? Мы стали вечной добычей, существами, которые, что бы они ни делали, всегда будут смотреть на занимающийся день как на долгое испытание, которое им предстоит пережить, а на спускающийся вечер со странным чувством облегчения. Есть в нас какие-то ферменты разочарованности и беспокойства. Думаю, что мы стали, вплоть до самой нашей смерти, уничтоженной памятью человечества. Стали ранами, которые никогда не затянутся.
– Может, ты не знаешь, но у нас был ребенок, – продолжил Шлосс. – Наверное, Федорина тебе об этом не писала. Ты тогда учился, был далеко от нас. Он прожил только четыре дня и четыре ночи. Это был мальчик, про него акушерка, старая Паула Бекенарт, упокой, Господи, ее душу, сказала, что он вылитый маленький Шлосс. Она вытащила его из Гертиного живота в седьмой день апреля. За окном птицы пищали, и шмели на лиственницах стали большущими, как сливы. В первый раз, когда мне дали его в руки, я думал, что не смогу его удержать. Боялся сдавить его слишком сильно, придушить его своими ручищами, а еще боялся на землю его уронить, думал, что он разобьется, как хрусталь. Герта смеялась надо мной, а малыш громко кричал, сучил ручками и ножками, но как только нашел грудь Герты и распробовал молоко, стал сосать не останавливаясь, словно хотел высосать все без остатка. Я заказал Гансу Дуде колыбель из ствола ореха, из прекрасного ореха, который он берег, чтобы сделать из него шкаф, но я выложил золотые монеты на его верстак, и мы договорились.
У Шлосса были толстые грязные ногти. Рассказывая мне про своего ребенка, он пытался их чистить, даже не глядя на них, но ему не удавалось убрать окаймлявшую их черноту.
– Он полностью занял эту колыбель. Колотил по ее днищу своими маленькими ножками. Вкладывал в это всю свою силу, и звук был приятный, как далекие топоры лесорубов в лесах. Герта хотела назвать его Штепаном, а я предпочитал – Райхарт. На самом деле нас это застало врасплох, мы оба были уверены, что ребенок может быть только девочкой. И этой девочке, которая так и не родилась, мы даже имя дали: Лизебет, потому что мою мать звали Лизе, а мать Герты Бетси. Но когда на свет появился маленький мужичок и акушерка подняла его к небу, у нас не оказалось для него имени. И все четыре дня его короткой жизни мы с Гертой не переставали в шутку переругиваться. Я говорил: «Райхарт», она отвечала: «Штепан». Это стало игрой, игрой, которая кончалась поцелуями и нежностями. Так что когда он умер, своего имени у него так и не было. Он умер без имени, и я с тех пор не переставал злиться на себя, будто это его отчасти и убило.
Шлосс умолк и опустил голову. Все в нем застыло. Словно он перестал дышать. А у меня во рту был вкус корицы и гвоздики, а в животе по-прежнему боль от укуса.
– Иногда он мне снится ночами. Тянет ко мне свои ручонки и удаляется, словно какая-то сила его уносит, а у меня нет имени, чтобы окликнуть его, мне нечего прокричать, чтобы попытаться удержать его.
Шлосс поднял голову и произнес эти слова, глядя своими большими глазами в мои. Этот взгляд занимал много места и переливался через край. Даже немного душил меня. Трактирщик
– А однажды утром, проснувшись, я ничего не услышал. Герты в постели не было. Она сидела возле колыбели. Смотрела на ребенка и не шевелилась. Я ее окликнул. Она не отозвалась. Даже голову ко мне не повернула. Тогда я пошел к ней, напевая имена: Штепан, Райхарт… Герта вдруг вскочила и набросилась на меня, словно обезумевший зверь, попыталась ударить, разорвать мне рот, расцарапать щеки. И тут я увидел в колыбели ребенка. Он лежал с закрытыми глазами, а его лицо цветом стало как аспидный сланец.
Я уже не знаю, сколько еще времени я оставался со Шлоссом. Не помню также, продолжал ли он рассказывать мне о своем ребенке или просто молча сидел напротив. Огонь в камине догорал. Он не подкинул в него дров. Языки пламени погасли, а вслед за ними потускнели и угли. Становилось холодно. В какой-то момент я встал, и Шлосс проводил меня до двери. Долго жал мне руку, а потом поблагодарил. Дважды. За что?
На обратном пути в моей голове гудело, и мне казалось, что мои виски бьются друг о друга, как кимвалы. Я поймал себя на том, что беспрестанно твержу вслух имя дочери: Пупхетта, Пупхетта, Пупхетта… Словно звонкие, подброшенные в воздух камешки, которые должны были скорее привести меня домой. Я не мог помешать себе думать о мертвом ребенке Шлосса и обо всем, что он мне рассказал о нем, о нескольких его часах, проведенных в нашем мире. Человеческая жизнь – это так странно. Когда нас в нее бросают, мы частенько недоумеваем, что тут делаем. Наверное, поэтому некоторым, кто похитрей других, хватает только чуть-чуть приоткрыть дверь и выглянуть наружу. А заметив, что за ней, им хочется закрыть ее как можно скорее.
Может, как раз они-то и правы.
XXI
Я возвращаюсь к первому дню. Точнее, к первому вечеру. Вечеру прибытия Андерера в нашу деревню. Я уже рассказал о его встрече со старшим сынишкой Дёрферов, но еще не рассказал, как он через несколько мгновений после этого явился в трактир. Я трижды выслушал рассказ об этом от трех разных свидетелей: самого Шлосса, Менига Вирфрау, булочника, заглянувшего в трактир выпить стаканчик вина, и Дорис Кляттермайер, насквозь розовую девицу с бледными, как сено, волосами, которая в тот момент проходила по улице. Были и другие свидетели, как в трактире, так и за его пределами, но эти трое, расспрошенные мной, изложили факты совершенно одинаково, вплоть до мелочей, так что я решил не искать других.
Поговорив с сынишкой Дёрферов, Андерер слез со своей лошади и пошел по улицам, держа ее под уздцы, а ослик следовал за ними в нескольких шагах. Дойдя до трактира, он привязал поводья к кольцу, а потом вместо того, чтобы сделать как все, то есть толкнуть дверь, трижды постучал в нее и стал ждать. Такая практика оказалась настолько непривычной, что ждать ему пришлось долго.
– Я подумал, что это какой-то шутник забавляется, – сказал мне Шлосс, – или мальчишка!
Короче, ничего не происходит. Никто ему не открывает, и сам он тоже не открывает. Кое-кто уже остановился (среди них малышка Дорис), чтобы поглазеть на это необычное явление: на лошадь, на осла с поклажей и на чудака в странном наряде, стоящего перед дверью с улыбкой на круглом напудренном лице. Через несколько минут он снова трижды стукнул в дверь, но на сей раз громче и отрывистей.
– Тут я решил, что что-то неладное творится, и пошел взглянуть.
Итак, Шлосс открывает дверь и сталкивается нос к носу с Андерером.
– Я чуть язык не проглотил! Откуда его такого выкопали? Из цирка или из сказки?
Но Андерер не дает ему времени опомниться. Снимает шляпу, обнажив совершенно круглую лысую голову, отвешивает гибко и элегантно легкий поклон, держа в руке свою забавную шляпу, и говорит:
– Приветствую вас, сударь. Мои друзья, – тут он указал жестом на осла и лошадь, – и я сам проделали долгий путь и весьма устали. Не будете ли вы настолько любезны, чтобы оказать нам гостеприимство? Разумеется, у нас есть чем заплатить.