Мое имя Бродек
Шрифт:
Федорина была здесь, совсем рядом, и я мог с ней говорить. Я ощущал ее запах, чувствовал, как бьется ее сердце – словно в ней билось мое собственное. Я снова вспомнил о лагере. Там наши умы занимала только мысль о смерти. Мы постоянно жили с убежденностью в своей смерти, а это наверняка многих сводило с ума. Человек, даже если он знает, что однажды умрет, не может долго вытерпеть во вселенной, которая отражает лишь его убежденность в собственной смерти, во вселенной, которая и задумывалась только ради этого.
«Ich bin nichts» – гласила табличка на груди повешенного. Мы хорошо знали, что мы ничто. Знали это даже слишком
XXII
Поначалу наша деревня отнеслась к Андереру, будто к королю. Впрочем, во всем этом была какая-то магия. Люди у нас по своей природе совсем не открытые. Наверняка все это отчасти объясняется нашим ландшафтом, состоящим из гор и ущелий, лесов и узких, зажатых между крутыми склонами долин, и нашим климатом с его дождями, туманами, морозами, метелями и ужасной жарой. Да к тому же война, конечно, ничего не улучшила. Она еще больше закрыла двери и души, тщательно замкнув их на замок и удерживая подальше от света их содержимое.
Но в первое время, когда миновало невероятное удивление от его приезда к нам, Андерер невольно сумел проявить такое обаяние, которое было способно улестить даже самых недружелюбных, потому что его хотели видеть все – дети, женщины, старики, а он отдавался этой игре без неудовольствия и улыбался всем подряд, приподнимая шляпу перед дамами и приветствуя кивком мужчин, хотя и не произнося ни единого слова, так что, если бы некоторые не слышали, как он говорил в первый вечер, его можно было бы принять за немого.
Он не мог пройти по улицам, чтобы за ним не увязалась смешливая стайка праздных ребятишек, которым он делал маленькие подарки, казавшиеся им сокровищами: ленты, стеклянные шарики, золоченые шнурки, листки разноцветной бумаги. Он доставал все это из своих карманов, словно они были постоянно этим набиты, словно весь его багаж был наполнен этим.
Когда он заходил в конюшню папаши Зольцнера, чтобы навестить своих животных, дети наблюдали за ним от двери, никогда не осмеливаясь войти, а он, впрочем, никогда и не приглашал их это сделать. Здоровался с лошадью и осликом, всегда величая их по именам и обращаясь на «вы», гладил их и просовывал меж их серых губ кусочки золотистого сахара, которые доставал из маленького бархатного мешочка цвета граната. Мальчишки смотрели на это зрелище, разинув рты и вытаращив глаза, и гадали: из какого языка были слова, которые он нашептывал на ухо своим животным? По правде сказать, он больше говорил со своей лошадью и ослом, чем с нами.
Шлосс получил от него предписание – стучать ему в дверь в шесть часов утра и, не входя, оставлять у порога поднос с неизменным завтраком: круглая сдобная булочка, заранее купленная Андерером у Вирфрау, сырое яйцо, кувшин с кипятком и большая чашка.
– Ведь не пьет же он пустой кипяток! – бросил однажды Рудольф Шёйлинг, с двенадцатилетнего возраста глотавший одну сивуху.
Андерер
На обед он спускался в большой зал. Там всегда были любопытные, пришедшие поглазеть на него, особенно на его изысканные манеры, на то, как он изящно держит вилку и нож, вонзая их в белое цыплячье мясо или в плоть картофелины.
Вначале Шлосс честно пытался копаться в своей памяти, отыскивая там рецепты, достойные своего постояльца, но вскоре забросил это дело, причем по просьбе самого Андерера. Несмотря на свое совершенно круглое тело и румянец на щеках, он почти ничего не ел. После трапезы его тарелка никогда не была пустой. Там оставалась добрая половина порции. Но зато он беспрестанно пил воду полными стаканами, словно его постоянно томила сильная жажда. Это вынудило Маркуса Граца, тощего, как щепка, дохляка, заметить, что, по счастью, тот не отливает в Штауби, потому как иначе бы она из берегов вышла.
Вечерами он съедал только суп, впрочем, скорее бульон, чем суп, и еще что-нибудь легкое, потом поднимался в свою комнату, попрощавшись кивком головы с клиентами трактира. Свет в его окне горел допоздна. Некоторые утверждали даже, что видели его всю ночь. В любом случае все недоумевали, чем же таким он там занимается.
В первые дни своей жизни у нас он мерил шагами наши улицы, методично, словно производя осмотр территории по квадратам или делая топографическую съемку местности. Чего никто по-настоящему не сознавал, для этого надо было постоянно следовать за ним, а это делали одни ребятишки.
Вырядившись как персонаж старой басни, полной пыльной рухляди и забытых слов, он шагал, слегка раскидывая ноги носками в стороны и опираясь левой рукой на красивую трость с набалдашником из слоновой кости, а в правой довольно крепко держа маленький черный блокнот, двигавшийся в его пальцах туда-сюда, словно странный прирученный зверек.
Иногда он выводил подышать свежим воздухом одно из своих животных, лошадь или осла, и вел их под уздцы, оглаживая им бока, к берегу Штауби, чуть выше моста Баптистербрюке, чтобы они пощипали свежей сочной травы. Сам он пристраивал свои жирные ягодицы прямо на земле и сидел, не двигаясь, глядя на течение и прозрачные водовороты, словно собирался извлечь оттуда какое-то чудо. Дети оставались поодаль, немного выше по склону. Все уважали его молчание, и никто не бросал камешки в воду.
Через две недели после прибытия Андерера в нашей деревне произошло первое событие. Думаю, идея осенила мэра, хотя и не могу в том поклясться. Сам я никогда не спрашивал его об этом, поскольку это было совершенно неважно. Зато было важно, что это произошло тем вечером. Вечером 10 июня.
Каждый к тому времени понял, что хотя Андерер у нас всего лишь проездом, но он уже обзавелся своими привычками и наверняка собирается пробыть тут долго. И вот 10 июня разнеслась новость, что деревня с мэром во главе собирается принять гостя как положено. Будут приветственные речи, музыка и даже Schoppessenwass, что на диалекте означает что-то вроде большого стола, уставленного бутылками, стаканами и угощением, который накрывают по случаю некоторых народных торжеств.