Мое имя Бродек
Шрифт:
– Ты же знаешь, что это слово значит также «чужак»!
– Катор был никакой не чужак! Его род такой же старый, как и сама деревня!
Диодем расстегнул воротник рубашки, который, казалось, душил его. Вытер тыльной стороной ладони лоб, покрытый потом, бросил на меня испуганный взгляд, перевел глаза на чашку, отпил из нее глоток, снова посмотрел на меня, бегло, опять опустил их и сказал почти шепотом:
– Но ты-то, Бродек… Ты-то?
XXXI
Я знаю, как страх может изменить человека.
Прежде мне это было неизвестно, но я узнал. В лагере. Я видел,
Лагерь научил меня парадоксу: человек велик, но мы никогда не бываем на высоте самих себя. Эта невозможность неотделима от нашей природы. Совершая головокружительное путешествие вниз, преодолевая одну за одной ступени гнусной лестницы, ведущей в глубь Kazerskwir, я двигался не только к отрицанию собственной личности, но и к полному осознанию мотиваций моих палачей, равно и тех, кто им меня выдал. А это в некотором роде было уже наметкой прощения.
Превратил меня в жертву именно испытанный другими страх – гораздо более, нежели ненависть или любое другое чувство. Как раз потому, что страх схватил некоторых за горло, я и был отдан палачам, а этих самых палачей, этих людей, которые когда-то были такими же, как я, превратил в чудовищ тоже страх, заставив прорасти в них семена зла, которые они несли в себе – как и все мы.
Я наверняка недооценил последствия казни Алоиза Катора. До меня дошел ее ужас, ее гнусная жестокость, но я не понял, как она подействует на души и насколько слова капитана Буллера, пропущенные через десятки и десятки мозгов, потрясут их и подтолкнут к решению, жертвой которого стану я. А еще, конечно, было тело Катора и его голова на земле, в нескольких шагах от тела, и солнце над всем этим, и все насекомые-однодневки, которые в начале осени рождались утром и умирали вечером, слетались к трупу и проводили часы своей короткой жизни, жужжа вокруг него, приглашая друг друга на пир, кружа, носясь зигзагами и шалея от невообразимой массы этой разлагавшейся на жаре плоти.
Вся деревня была наполнена этим тошнотворным запахом. Казалось, что ветер стал сообщником Буллера. Он прилетал на площадь перед церковью, пропитывался трупными миазмами, а потом летел порывами по каждой улице, вихрился, пускался в пляс, залетал под двери, просачивался в щели неплотно закрытых окон и между разошедшихся черепиц, чтобы донести до нас зловонное свидетельство Каторовой смерти.
И все это время солдаты вели себя как ни в чем не бывало, с необычайной корректностью. Никакого воровства, никаких грабежей, никакого вымогательства, никаких требований. Они платили за все, что брали в лавках, приподнимали свои
Капитан Буллер, все так же неразлучный со своим тиком и с парой лейтенантов, каждое утро и каждый вечер прогуливался по улицам на коротких тощих ножках. Шагал быстро, словно его где-то ждали, не обращая никакого внимания на тех, кто попадался ему на пути. Иногда стегал хлыстиком воздух или отгонял пчел.
Все жители ходили как одурманенные. Говорили друг с другом очень мало. Только о главном. Клонили голову. Питались своим оцепенением.
Я не видел Диодема с вечера казни. И все, о чем буду писать отныне, я узнал из длинного письма, которое он мне оставил.
Однажды вечером, на третий вечер постоя Fratergekeime в деревне, Буллер велел позвать к себе Оршвира и Диодема. Оршвира само собой, потому что тот был мэром, но вот почему Диодема? Это удивляло. Буллер предупредил вопрос, который Диодем все равно никогда не осмелился бы задать, заявив ему, что он, как учитель, должен быть не так глуп, как остальные, и, стало быть, в состоянии его понять.
Он принял их обоих в своей палатке. Внутри стояла походная раскладушка, письменный стол, стул, офицерский походный сундук и полотняный гардероб в виде одежного чехла, в котором угадывалась какая-то одежда. На столе была стопка бумаги с отпечатанным названием полка, чернила, ручки, бювар и фотография в рамке, на которой была изображена плотная женщина в окружении шести детей, из которых самому маленькому было, наверное, года два, а самому старшему примерно пятнадцать.
Буллер писал письмо, сидя к ним спиной. Он неспешно закончил его, перечитал, засунул в конверт и заклеил, положил на стол и, наконец, повернулся к тем, кто, разумеется, ждал его стоя и не шелохнувшись. Буллер молча на них воззрился, наверняка пытаясь понять, с кем имеет дело. Диодем чувствовал, что его сердце колотится во всю мочь, а ладони взмокли. И задавался вопросом, что он тут делает и сколько времени продлится эта пытка. Буллер дергал подбородком через равные промежутки времени. Взяв свой хлыстик, лежавший совсем рядом, на раскладушке, он погладил его – очень медленно и очень нежно, словно это было домашнее животное, к которому он очень привязан.
– Ну и как? – спросил он наконец.
Оршвир широко открыл рот, не зная, что отвечать, и посмотрел на Диодема, которому не удавалось даже сглотнуть слюну.
– Ну и как? – опять спросил Буллер, не выражая настоящего нетерпения.
Собрав все свое мужество, Оршвиру удалось спросить у него задушенным голосом:
– Что «ну и как», господин капитан?
Это вызвало улыбку у Буллера:
– Да очищение, господин мэр! О чем я, по-вашему, говорю? Как продвигается это очищение?
Оршвир опять посмотрел на Диодема, опустившего голову, пытаясь избежать его взгляда, а потом, обычно такой уверенный в себе, как человек богатый и влиятельный, которого ничто не могло впечатлить и чьи слова подчас щелкали, как удары кнута, вдруг начал что-то мямлить, растеряв все свои преимущества перед этим коротышкой в мундире, чуть не вдвое ниже его ростом и с гротескным тиком, по-женски ласкавшим свой хлыстик.
– Э… господин капитан… дело в том, что мы… мы не совсем поняли… что вы… что вы имели в виду.