Могила Азиса. Крымские легенды и рассказы
Шрифт:
Осенью поступил работником на хутор Б. красивый татарин Таир. Черные, вьющиеся, немного жесткие волосы целой шапкой взбивались на его голове, и, надо сказать, он особенно тщательно ухаживал за ними. Молодое безусое лицо его было вместе лукаво и простодушно. Он долго служил где-то в кофейне, потом торговал фруктами с отцом своим в одном из южных городов России. Благодатные условия края и щедрая природа, дающая здесь человеку все почти без усилий с его стороны, приучили Таира к сладкой лени, и он не знал удовольствия выше беспечного кейфа. Он любил только ухаживать за лошадьми, чистить и кормить их: в этом сказывалась его расовая черта, привычка, целыми столетиями укоренившаяся в его народе. Занятнее лошади была для него только женщина, и если что его удерживало на хуторе, заставляя мириться с трудной подчас для него работой, -- это любовь к хорошенькой Альбине, за которою Таир усердно ухаживал. Он исполнял охотно все ее поручения, бегал у нее на побегушках, работал за нее, мыл посуду и готовил кушанье, когда заболела кухарка, и Альбине приходилось ее заменить. А как он умел жарить шашлык с луком и петрушкой, так этого я вам и передать не сумею. Но ни ухаживания, ни вздохи не помогали. Альбина была непреклонна. Однажды они собирали вдвоем виноград и складывали его в плетеные корзины. Густые лозы целым лесом подымались вокруг, и солнце пронизывало горячими лучами зеленые их листья, среди которых
– - отвечал Таир.
– - Есть такой амулет, только его надо зашить и на шее носить".
– - Если бы мне кто-нибудь его достал, я бы того любить стала", -- сказала Альбина, так взглянув из-под своих длинных ресниц на Таира, что у него сердце запрыгало, и седло, которое он нес, вырвалось из рук и покатилось со ступеньки на ступеньку лестницы, громыхая железными стременами. "Вот барин-то тебя за это не поблагодарит... разиня!", -- засмеялась ему в лицо Альбина и побежала с лестницы. Долго еще стоял Таир на сушильне, слушая, как крупные капли дождя барабанили по крыше, наконец, лицо его передернулось, и он прошептал: "Постой же, Мустафа, я для тебя то достану, что ты не будешь больше по чужим окошкам лазить!" Он отпросился на целый день у хозяина и на другое утро передал тайком Альбине вышитый золотом амулет на красном ремешке. Что Альбина отблагодарила его за это, как следует, не было никакого сомнения, потому что мальчик-пастушок, служивший на ферме, рассказывал потом Мустафе самые неприятные для его самолюбия вещи про Альбину и Таира.
Поздно вечером сидит Мустафа у Альбины, в ее комнате с белой пышной кроватью, белой занавеской на окне, уставленном горшками душистых цветов, и образом с горящей лампадкой в углу. Мустафа пил водку и был мрачен. Альбина стояла к нему спиной, прислонившись лбом к холодному стеклу окна. Ей виделись в темноте горящие огоньки города и еще другие, которые передвигались, то вспыхивая, то потухая на темном фоне далеких гор: это светились смоляные факелы ночных охотников на перепелок. Изредка ей слышался глухой шум моря, разбивавшего о прибрежье свои белогривые волны. Мустафа притянул ее к себе за руку. Она не противилась, только брезгливая улыбка скользнула по ее сжатым губам. Вдруг Мустафа сильным движением оттолкнул ее от себя: он нашел амулет и грубо сорвал его с ее шеи. "Это что?
– - крикнул он, сверкнув на нее глазами. Альбина бросилась отнимать, и между ними завязалась безобразная борьба. Наконец Альбина упала и со стоном стукнулась затылком об ножку кровати. Мустафа быстро разорвал амулет и прочитал у свечки слова, которые страшными заклятьями призывали вечное безумие на его голову. Он побледнел, руки его опустились, и, простояв неподвижно нисколько минут, он вышел из комнаты, не взглянув на Альбину. Таир сдержал обещание и достал Альбине амулет -- более ужасный, чем она желала. Альбина повесила его на шею, не умея читать по-татарски и не зная его содержания. Она, может быть, отказалась бы от амулета, поняв его значение, потому что она верила в его силу, как верили в чужеземных богов римляне, ставившие их кумиры в храмах Капитолия. Живя среди татар, она перенимала и их суеверия.
С тех пор целых две недели Мустафа был пьян без просыпу. Он скакал из деревни в деревню, из шинка в шинок на своем лихом иноходце, но не мог размыкать своей тоски. Глубокое разочарование в женщинах закралось и в его грубую душу. Он иногда по-своему горько насмехался над влюбленными, говорил, что бабе доверять нельзя, что каждая баба -- ведьма и колдунья и ни за что продаст своего возлюбленного. Скоро у него подобралась бесшабашная компания гуляк и пьяниц из греков и татар, которых он щедро угощал на свой счет. По ночам он бродил с ними близ хутора в твердом намерении украсть и зарезать Альбину -- дело обыкновенное в татарском быту. Он казался действительно помешанным: было ли это действие амулета -- не знаю, но думается мне, что иная женщина может свести с ума, и не прибегая к волшебству. А в ту ночь, когда я ночевал на хуторе, Мустафа один пробрался в сад и, подкравшись к дому, застал Альбину и Таира вместе. Он был силач, и Таир не мог с ним, конечно, справиться. Говорят, бедного молодого татарина нашли без чувств на другое утро в слободе, куда он на коленях дополз после побоища, желая поднять тревогу. Впоследствии, прохворав несколько недель, он поправился, но был подвергнут своеобразному остракизму татарским обществом, обвинившим его в заведомом колдовстве.
И так, Мустафа бежал по нашим следам. А едва я спрятал Альбину, он, ударом ноги выломав наружную дверь, появился передо мною в столовой, дверь из которой выходила в кабинет. Очутившись в незнакомой обстановке и совершенно неожиданно увидев меня перед собою, он остановился как бы в недоумении. Так бешеный бык, раздраженный копьями и красными лоскутьями пикадоров, опрокинув на пути своем несколько всадников, встречает пешего бойца и, умерив на мгновенье яростный бег, склонив рога, вращая налитыми кровью глазами, готовится к новому, последнему нападению. Если бы я попытался оказать малейшее сопротивление, Мустафа, с которым я не мог спорить в силе и ловкости, наверно смял бы меня, как ребенка. Но, пользуясь старым нашим знакомством, я заговорил с ним в дружески примирительном тоне, просил выслушать меня, и Мустафа грузно опустился на стул, подперев мускулистою рукой свою всклокоченную голову. Я просил Мустафу объяснить его поведение в доме моего друга и, узнав о причинах его поступка, стал говорить ему, что талисманы - вздор, что стыдно ему верить в такие пустяки; но он отвечал, будто уже давно замечает, как что-то вертится в его голове и туманит мысль. Факту неверности Альбины я не мог ничего противопоставить, да и могли ль подействовать доводы и убеждения на такого, как он, человека, находившегося к тому же в невменяемом состоянии? Я пытался только выиграть время разговорами, надеясь, что он сам опомнится. Но ничего не помогало, он все настойчивее требовал выдать ему Альбину и порывался искать ее в соседней комнате. Мы сидели друг против друга, я видел костяную рукоять ножа, торчавшую за его сапогом, и ощупывал инстинктивно свой кинжал. В самую критическую минуту мне пришла в голову счастливая мысль. Заметив, что Мустафа немного пьян, я вздумал напоить его окончательно. На открытой полке шкафа я видел графин с водкой. Я упросить Мустафу выслушать меня еще немного и поставил на стол водку. Мы пили рюмку за рюмкой, и Мустафа скоро совсем охмелел. У меня тоже немного вело в голове. Тогда я прямо заявил Мустафе, что не выдам ему Альбины и, едва он бросился к двери, я заслонил ее, и между нами завязалась борьба. Мне легко удалось повалить пьяного Мустафу на пол, и он тут же заснул в полнейшем бесчувствии. Я отворил дверь и велел Альбине поскорее одеваться, а сам побежал за привязанной в саду лошадью. Пароход в Одессу должен был отходить по моему расчету через час, и я надеялся потихоньку спровадить Альбину в другой город, так как эта история не могла кончиться благополучно. Альбина была вполне со мною согласна. Я посадил ее на седло и повел лошадь под уздцы кратчайшей тропинкой, извивавшейся по высохшему руслу ручья среди камней и кустарников. В небе уже занималась заря. Вместе с темнотой ночи, казалось, исчез и страх Альбины. Восходившее солнце, осушив капли росы на цветах и деревьях, осушило слезы и на ее ресницах. Она улыбалась мне, как это голубое спокойное море, пробуждавшееся с первыми лучами рассвета.
Точно легкий утренний туман, скользивший по горным уступам, развивалась белая накидка на плечах молоденькой девушки, и, право, Альбина ни разу еще не казалась мне такой хорошенькой. Может быть, это было действие утра и возбуждение от пережитых мною впечатлений. Если бы я провожал при такой обстановке не Альбину, а какую-нибудь высоко образованную девицу, то я наверное сострил бы, назвав себя ее паладином, избавившим ее от грозного великана, как водится в рыцарских романах. Но Альбину я мог попросить только поцеловать меня в вознаграждение, что она и исполнила с большим удовольствием, наклонившись ко мне с седла.
Вскоре после этого и я оставил Ялту, иначе вряд ли пришлось бы мне избежать мести и преследования Мустафы, раздраженного моим вмешательством. Не дай Бог никому затронуть татарина -- за ним стоят все его родичи: братья, зятья и племянники.
1 Чунгур -- второй повод, употребляемый татарами для привязывания лошадей.
2 Папучи -- туфли с носком и одною подошвой.
ЕВПАТОРИЙСКИЕ СТЕПИ
Случалось ли вам когда-нибудь заблудиться в степи?
Нет чувства безотраднее...
Выехав еще засветло из Евпатории по делу к одному из окрестных помещиков, я вскоре сбился с дороги. Местность была однообразная, ровная. Верст за пять от города в постоялом дворе, стоявшем на перепутье и красноречиво называвшемся "Свиданье двух добрых друзей", я расспросил хозяина, тучного и красного мещанина, куда ехать, и направился по его указанию. Он еще долго стоял на крыльце и что-то кричал мне вдогонку, но за стуком шарабана я уже не слышал дальнейших наставлений.
Серый, пыльный почтовый тракт, изрезанный глубокими колеями, бежал бесконечно в даль. По обеим сторонам его тянулись узкие полосы вспаханной земли, терявшиеся в степном просторе, в зеленовато-бурых пространствах выжженной солнцем травы. Черные дрозды подымались из придорожного ковыля и садились на телеграфную проволоку. Моя лошадь, низкорослый, но крепкий жеребчик крымской породы, бежала мелкой иноходью, побрякивая бубенчиком и подымая пыль, которая густым слоем садилась на лакированные потрескавшиеся от жары крылья шарабана, на мою шинель и белую фуражку. Я все ожидал, указанного мне поворота на проселочную дорогу, но его не было видно. Пестрые столбики верст мелькали один за другим, а между тем стемнело, и почти без сумерек, как всегда на юге, над степью быстро спустилась черная ночь. Где-то справа замигал, вдалеке огонек.
"Что за притча?", -- думал я, стараясь различить в темноте поворот с почтового тракта и ругая в душе хозяина постоялого двора. А говорил еще "близко", олух! Вот всегда так в дороге -- нельзя верить ни одному указанию, -- врут, точно генеральные карты Российской Империи.
Вдруг я почувствовал, что шарабан мой запрыгал, словно по кочкам. Лошадь пугливо фыркнула и раза два споткнулась. Очевидно, мы съехали в сторону с дороги. Я потянул вожжи, остановившись, стал всматриваться в темноту. За два шага ничего не было видно. Ночь, точно непроницаемая тайна, окутывала степь. Черная масса земли сливалась с более светлым сумраком ночного неба, где как-то безнадежно вспыхивала одинокая звездочка. Мне показалось, однако, что невдалеке я различал телеграфные столбы тракта и, хлестнув лошадь, я повернул к ним. С полчаса я ехал в одном направлении, но ни столбов, ни дороги как не бывало. Лошадь сама остановилась у глубокой рытвины, перерезавшей поле. Пришлось свернуть в сторону. Я поехал наудачу. Длинные стебли травы путались в колесах, ветви низкорослого кустарника попадали в спицы, и лошадь с трудом тащила мой шарабан. В темноте я слышал ее тяжелое и прерывистое дыхание... Ночной холодок давал себя знать. Воздух и степная трава были пропитаны сыростью падающей росы. Прошло часа два тряской, утомительной езды, а все не было ни малейшей надежды выбраться из этого хаоса спутанных трав и темноты. Ни дороги, ни огонька. Наконец лошадь, измученная, вспотевшая, вся в мыле, стала. Я хлестнул вожжами, но она не тронулась с места. Дальше было ехать невозможно, да и бесполезно. Приходилось ждать рассвета. Я попробовал крикнуть, но голос как-то глухо замер в черном пространстве земли и неба... Чтобы осмотреться, я зажег спичку, но и она бессильно вспыхнула и погасла. Ее слабый свет пропадал в окружающем мраке. Странное, тоскливое чувство одиночества охватывало мою душу. Нетерпение, усталость, неудача расстроили мои нервы, обыкновенно довольно крепкие и выносливые. Становилось как-то жутко на сердце. Я слез с шарабана и с большими усилиями, почти ощупью, набрав ворох сухих стеблей ковыля и ветвей кустарника, зажег костер.
Пламя затрещало, вспыхнуло, лизнуло красными языками желтые стебли и сучья и шагов на двадцать назад отбросило степную, непроглядную темь... Напрасно трепетали и метались густые черный тени -- они не могли ворваться в очарованный круг яркого света. Потревоженные в своих владениях, они, полные злобы и ненависти, обступали меня со всех сторон, глядели на меня своими черными глазами и готовы были каждый миг броситься и поглотить меня, мой шарабан и лошадь, стоявшую низко понурив голову... В степи было тихо. Только изредка ветер шуршал высокой травою, да какой-то отдаленный вздох, вздох ночи и степного простора, долетал ко мне, не нарушая общего успокоения. Я разостлал коврик из шарабана и, положив под рукою револьвер, присел у костра.