Мои пятнадцать редакторов (часть 2-я)
Шрифт:
Издавали Тоболяка довольно охотно. Его повести читаются легко и быстро, правда, и забываются они столь же быстро и легко. Но это удел многих и многих написанных книг: сколько талантливых романов, рассказов и повестей человечеством было прочитано — и забыто!
Известность пришла к Тоболяку после первой его повести "История одной любви", опубликованной в 1975 году журналом "Юность". Вскоре автор переделал "Историю…" в пьесу, и за нее тотчас же ухватился с десяток провинциальных театров. А чуть позже появился и киносценарий, по которому Свердловская киностудия сняла полнометражный фильм "Только вдвоём". Согласитесь, не каждый писатель возьмется трижды перелицовывать один и тот литературный материал. Должна быть на это веская
По мнению писателя М. Веллера, "История одной любви" — конъюнктурная вещь. С этим трудно не согласиться. Бесхитростный сюжет о молодожёнах, в поисках романтики приехавших работать на Крайний Север, идеально ложился в русло официальной политики тех лет. Вряд ли это было случайной удачей автора. На семидесятые годы приходится последний всплеск трудового патриотизма в стране, время газетно-журнальной романтики БАМа, КамАЗа и прочих "строек века".
(Помню, как в начале 70-х по комсомольской путёвке я отправился на строительство Приморской ГРЭС. Романтика улетучилась сразу же после знакомства с героями IX-й пятилетки. Основной рабочей силой на строительстве электростанции были "химики" — условно освобождённые из мест не столь отдалённых, плюс командированные шоферы и приехавшие по оргнабору сварщики и монтажники. Комсомольцев-добровольцев насчитывалось человек семь, включая секретаря).
Повесть о романтиках можно было бы отнести на счет естественного желания тогда ещё начинающего прозаика напечататься, если бы история не повторилась через десяток лет. В 87-м, в самый разгар горбачевской борьбы за народную трезвость, Тоболяк написал повесть "Папа уехал" — про алкоголика, променявшего семью на "зеленого змия" и в итоге покончившего с собой. Не смотря на выразительность отдельных эпизодов, большого успеха повесть не имела.
А потом пришли девяностые — с инфляцией, ваучеризацией, развалом Союза и войной в Чечне. В эти годы были написаны "Невозможно остановиться", "Во все тяжкие", "Денежная история". Однако судьба рефлектирующих интеллигентов, вкусивших цинизм перестройки, уже никого не интересовала. Не помогли и коммерческие ходы в виде постельных сцен и матерных оборотов. Повести упали на почву, выжженную Чечнёй и галопирующей инфляцией, и читательским интересом не проросли. Писатель А. Тоболяк в одночасье оказался не нужным ни столице, ни провинции.
В 98-м Тоболяк продал свою однокомнатную квартиру на улице Есенина и уехал в Израиль. Рубли, обмененные на доллары и конвертированные в шекели, дали Тоболяку приют в Хайфе, но вряд ли дали покой его душе. Писатель как творческая личность существует не там, где живёт, а там, о чём пишет. О чём мог писать в Израиле прозаик, приехавший из России?
Не знаю, чем жил Тоболяк в последние годы, однако, не думаю, чтобы литературой. Прожить на талант и в России-то проблематично, а уж тем более в зарубежье, где русскоязычных писателей по определению больше, чем написанных ими книг. И здесь судьба Тоболяка в чём-то похожа на судьбу писателя Анатолия Кузнецова, некогда известного своими повестями "Возвращение легенды" и "Бабий Яр". Такой же стремительный взлёт, недолгие годы успеха и благополучия, потом неожиданная эмиграция — и безвестность. Если не считать книги избранных повестей, изданных на Сахалине в конце "нулевых".
В последний раз я встречался с Тоболяком в 94-м. В рассказе этот эпизод читается так:
"Мы сидели в кафешке на привокзальной площади. Я уже знал, что скоро отсюда уеду. Скользну по ломаной линии, перечеркнувшей карту, и зацеплюсь в дальнем её конце.
А тогда, в зябком мае, я говорил ему:
— Так получилось! Я обманул своего героя, и он мне этого не простил.
В его глазах замерцало любопытство:
— Как это было?
— Сначала я создал героя. Я дал ему имя и пообещал бессмертие. Потом создал ситуацию, в которой герой должен был оказаться. И пережил её вместе с ним.
— А дальше?
— Разорванные страницы, которые уже не склеить. Слова и события, которых уже не вернуть.
— Это Макс Фриш, — сказал он, подумав. — Это его Гантенбайн.
— Нет, это я. И это мой Шитов. Когда ты писал свою первую повесть, тебя звали Кротовым. Потом он уехал — на той, предпоследней странице, а вскоре уехал и ты — вслед за ним. Сейчас ты здесь, но скоро снова уедешь. Ведь уедешь?
— Откуда я знаю?
— А впрочем, не важно. Первым уеду я.
Он промолчал. Водка кончилась — неожиданно, как разговор. Потом я уехал, а он задумал свой новый роман. И начал его писать. Он писал и не мог остановиться. Жить ему оставалось еще лет семь, но посмертное забвение уже надувало щеки, готовясь погасить свечу былой известности. А все, что случилось потом, теперь для него уже не имеет значения…"
Литературные герои у Тоболяка выпивают, дурачатся, плачут, смеются, ссорятся, иронизируют, совершают глупости, мечтают о чудесах, вспоминают прошлое, пытаются угадать будущее… Словом, просто живут, как жил и сам автор. И это, наверное, правильно. Для того, чтобы сказать миру то, что ты о нём думаешь, вовсе не обязательно сочинять чужие судьбы. Может быть, достаточно просто описать свою собственную жизнь?..
4.
Четыре путины в бригаде прибрежного лова определили мою тематику в областной газете. Я стал работать специальным корреспондентом — занимался проблемами рыбопромысловой отрасли. До меня эту тему вёл журналист Е. Беловицкий, накануне перешедший в одну из структур, контролирующую отечественный рыбпром.
Рыбная отрасль — одна из ведущих на Сахалине. Проблем здесь — море. Разумеется, Охотское. И парочка заливов в придачу. Лимиты, квоты, участки, невода, флот, промысловые билеты… И пошло, и поехало.
Впрочем, говорить о проблемах — всё равно что в заливе в рыбацких сапогах тонуть. Это не в ванне в тапочках. Помню, тонул я однажды в Ныйском заливе, когда рыбачил. Ладно, хоть лодка вовремя подоспела…
Вот в такую интересную отрасль я и угодил в апреле 92-го. Время было весёлое. Прежний "Сахрыбпром" стремительно разваливался, на его обломках нарастали, как ракушки, частные рыбоперерабатывающие структуры и частный же рыбодобывающий флот. В Южном вдруг стало тесно от приезжих: первоначальный капитал, полученный в дурмане перестройки от торгово-производственных операций, поспешно вкладывался в рыбу и икру. Долетевший из Москвы призыв: "Обогащайся!" окраины стремительно воплощали в жизнь.
В Южном это было заметней, чем в Ногликах. Открылись и расцвели частные рестораны, гостиницы, магазины. Лопался от свежеиспечённых фирм только что отстроенный "Сахинцентр". Поэт-губернатор вещал с телеэкрана о конце разрухи и близком пришествии СЭЗ. Пришествие откладывалось со дня на день.
На Сахалин зачастили соседи с Хоккайдо. Японцы приезжали не с пустыми руками: привозили гуманитарную помощь в виде упаковок с одноразовыми шприцами. Для островной медицины тех лет это была редкость. Даренному коню сахалинские власти в зубы не смотрели — было не до этого: начиналась подготовка к проведению международного тендера на прокладку нефтегазопровода от северных месторождений до Южно-Сахалинска.
Незамедлительно последовали ответные визиты. Какие подарки везли наши граждане в соседнюю страну, лучше спросить у соседей. Домой же визитёры привозили подержанные автомобили и бытовую технику: телевизоры, видеомагнитофоны, электрические швейные машинки…
Ездили в Японию и журналисты — налаживали дружеские отношения с зарубежными коллегами. "Кёници-ва", — как-то утром после Хоккайдо поздоровался со мной Лашкаев. "Банзай!" — в лучших традициях восточной вежливости ответил я ответсеку.