Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
Шрифт:
– На что мне вид! Твоей фамилии я не срамлю, я здесь Алексей Иванов.
– Умно. Ну, закусим да и поедем. Я в чистом номере, чистый,-в перспективе поездка на пароходе, - чего я еще не испытывал и о чем мечтал.
– Ладно, поедем. Только сбегаю, прощусь с товарищами, славные ребята, да возьму скарб из мурьи.
– Плюнь на скарб! Товарищи не хватятся, подумают, что сбежал или от холеры умер.
– Там у меня сотенный билет в кафтане зашит.
– Ну и оставь его товарищам на пропой души. Добром помянут. А пока пойдем в магазин купить платье.
Пошли.
Вдруг отец вспомнил, входя на пароход:
– А ведь красную жилетку твою забыли!.. Куда ты ее засунул? Я не видал...
– Да под диван.
– Экая жалость! На век бы сохранил дорогую память.
Мы сидели за чаем на палубе. Разудало засвистал третий. Видим, с берега бежит офицер в белом кителе, с маленькой сумочкой и шинелью, переброшенной через руку. Он ловко перебежал с пристани на пароход по одной сходне, так как другую уже успели отнять. Поздоровавшись с капитаном за руку, он легко влетел по лестнице на палубу-и прямо к отцу. Поздоровались. Оказались старые знакомые.
– Садись, капитан, чай пить.
– С удовольствием... Никак отдышаться не могу. Опоздал... И вот пришлось ехать на этом проклятом "Велизарии"... А я торопился на "Самолет". Никогда с этим купцом не поехал бы... Жизнь дороже.
– А что?
– Не знаете?
В это время был подан третий стакан для чаю. Отец нас познакомил:
– Капитан Егоров.
Продолжался разговор о "Велизарии". Оказывается, что пароход принадлежит купцу Тихомирову, который, когда напьется, сгоняет капитана с рубки и сам командует пароходом, и во что бы то ни стало старается догнать и перегнать уходящий из Рыбинска "Самолет" на полчаса раньше по расписанию, и бывали случаи, что догонял и перегонял, одновременно приводя в ужас несчастных пассажиров.
– Шуруй! Сала в топку! Шуруй!
Неистово орет с капитанского мостика. Пароход содрогается от непомерного хода, - а он все орет:
– Шуруй! Сала в топку!
На его счастье оказалось, что Тихомиров накануне остался в Ярославле, и пассажиры успокоились...
Мы мило беседовали. Отец рассказал капитану, что мы были в гостях в имении, и, указав на меня, сказал:
– Все лето рыбачил да охотился сынок-то, видите, каким арабом стал.
И тут же добавил, что я вышел из гимназии и не знаю еще, куда определиться.
– Да поступайте же к нам в полк, в юнкера... Из вас прекрасный юнкер будет. И к отцу близко - в Ярославле стоим.
После недолгих разговоров, тут же было решено, что мы остановимся в Ярославле, и завтра же Егоров устроит мое поступление.
– Вот хорошо, что вы опоздали на "Самолет", а то я никогда и не думал быть военным,-сказал я.
– Кисмет!
– улыбнулся Егоров. Он служил прежде на Кавказе и любил щегольнуть
– Да-с, Кисмет! По турецки значит - судьба.
Кисмет! Подумал и я, и часто потом вспоминал это слово:
– Кисмет!
* * *
Я сидел один на носу парохода и смотрел на каждое еще так недавно исшаганное местечко, вспоминал всякую мелочь, и все время неотступно меня преследовала песня бурлацкая:
Эх, матушка Волга,
Широка и долга
Укачала - уваляла,
Нашей силушки не стало...
И свои кое-какие стишинки мерцали в голове... Я пошел в буфет, добыл карандаш, бумаги и, сидя на якорном канате - отец и Егоров после завтрака ушли по каютам спать, - переживал недавнее и писал строку за строкой мои первые стихи, если не считать гимназических шуток и эпиграмм на учителей... А в промежутки между написанным неотступно врывалось
Укачала - уваляла,
Нашей силушки не стало...
Элегическое настроение иногда сменялось порывом. Я вскакивал, прыгал наверх к рулевому, и в голове бодро звучало:
– Белый пудель шаговит, шаговит...
И далее, в трудные миги моей жизни, там, где требовался подъем порыва, звучал бодряще "белый пудель" и зажигал, а "черный пудель" требовал упорства и поддерживал настроение порыва...
– Вот здесь, в тальниках, под песчаной осыпью схоронили вятского паренька... Вот тут тоже закопали. Видишь знакомые места и что-то неприятное в голове... Не сообразить... А потом опять звучит: "Черный пудель шаговит, шаговит...".
С упорством черного пуделя я добивался во время путины, на переменах и ночевках у всех бурлаков-откуда взялся этот черный пудель. Никто не знал. Один ответ:
– Испокон так поют.
– Я еще ее молодым певал, - подтвердил седой Кузьмин, чуть не столетний, беззубый и шамкающий. Он еще до Наполеона в лямке хаживал и со всеми старыми разбойничьими атаманами то дрался за хозяйское добро, то дружил, как с Репкой, которого уважал за правду. И теперь он, бывший судовой приказчик, каждую путину от Утки-Майны до Рыбинска ходил на расшиве. Он только грелся на солнышке и радовался всему знакомому кругом. Старик-хозяин, у отца которого еще служил Кузьмич и всю жизнь у него, брал его, одинокого, с собой в путину, потому что лучшего удовольствия доставить ему нельзя было. Назад из Рыбинска до Утки-Майны оба старика спускались в лодке, так как грехом считали ездить "на нечистой силе, пароходе, чертовой водяной телеге, колеса на которой крутят души грешных утопленников".
* * *
– Так искони веки вечинские пуделя пели! Уж очен-но подручно - белый рванешь, черный - устроишься... И пойдешь, и пойдешь, и все под ногу.
– Так, но меня интересует самое слово пудель. Почему именно пудель, а не лягаш, не мордаш, не волкодав...
– Потому что мордаши медведей рвут за причинное место, волкодавы волков давят... У нашего барина такая охота была... То собаки, - а это пудель.
– Да ведь пудель тоже собака, говорю.
– Ка-ак?.. А ну-ка, скажи еще... Я не дослышал...