Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
Шрифт:
– Здорово, ребята, кроме Велиткина!
– Здравия желаем - ваше благородие...
– весело от чеканила рота, не разобрав в чем дело.
Как аукнется, так и откликнется. Вольский всегда здоровался веселым голосом, и весело ему они отвечали. Командир полка Беляев старый усталый человек, здоровался глухо, протяжно:
– Здорово, ребята, нежинцы.
– Здраю желаем, васкабродие...
Невольно в тон отвечал ему полк глухо и без солдатской лихости.
Вышла рота на ученье на казарменный плац. После ружейных приемов и построений рота прошла перед Вольским развернутым фронтом.
– Хорошо, ребята! Спасибо всем, кроме Велиткина. На вечернем
Выстроил Вольский роту, прочитал ей подходящее нравоучение о равенстве всех носящих солдатский мундир, и слово "жид" забылось, а Финкельштейна, так как фамилию было трудно выговаривать, все солдаты звали ласково: Шлема.
Надо сказать, что Шлема был первый еврей, которого я в жизни своей видал: в Вологде в те времена не было ни одного еврея, а в бурлацкой ватаге и среди крючников в Рыбинске и подавно не было ни одного.
Велиткин лежал целый день. Наконец, в девять часов обычная поверка. Рота выстроилась. Вошел Вольский.
– Здорово, шестая рота, кроме Велиткина!
– Здравия желаем, ваше благородие... Велиткин, высокого роста, стоял на правом фланге третьим, почти рядом с ротным командиром. Вдруг он вырвался из строя и бросился к Вольскому. Преступление страшнейшее, караемое чуть не расстрелом. Не успели мы прийти в себя, как Велиткин упал на колени перед Вольским и слезным голосом взвыл:
– Ваше благородие, отдайте меня под суд, пусть расстреляют лучше!
Улыбнулся Вольский.
– Встань. Отдавать тебя под суд я не буду. Думаю, что ты уже исправился.
– Отродясь, ваше благородие, не буду, простите меня!
– Проси прощения у того, кого обидел.
– Он, ваше благородие, больше не будет,-он уже плакал передо мной, ответил из фронта Уткин.
– Прощаю и я. Марш во фронт!
– а потом обратился к нам:
– Ребята, чтоб об этом случае забыть, будто никогда его и не было. Да чтоб в других ротах никто не знал!
Впоследствии Велиткина рота выбрала артельщиком для покупки мяса и приварка для ротного котла, а потом он был произведен в унтер-офицеры.
Этот случай, бывший вскоре после моего поступления, как-то особенно хорошо подействовал на мою психику, и я исполнился уважения и любви к товарищам солдатам.
Слово "вольноопределяющийся" еще не вошло в обиход, и нас все звали постарому юнкерами, а молодые офицеры даже подавали нам руку. С солдатами мы жили дружно, они нас берегли и любили, что проявлялось в первые дни службы, когда юнкеров назначили начальниками унтер-офицерского караула в какую-нибудь тюрьму или в какое-нибудь учреждение. Здесь солдаты учили нас, ничего не знавших, как поступать, и никогда не подводили.
Юнкеров в нашей роте было пятеро. Нам отвели в конце казармы нары, отдельные, за аркой, где с нами вместе помещались также четыре старших музыканта из музыкантской команды и барабанщик Шлема, который привязался к нам и исполнял все наши поручения, за что в роте его и прозвали "юнкарский камчадал". Он был весьма расторопен и все успевал делать, бегал нам за водкой, конечно, тайно от всех, приносил к ужину тушоной картошки от баб, сидевших на корчагах,
– Солдатик, ты на чем спишь?
– На шинели.
– А укрылся чем?
– Шинелью.
– А в головах у тебя что?
– Шинель.
– Дай мне одну, я замерз.
– Да у меня всего одна!
Никто из нас никогда не читал ничего, кроме гарнизонного устава. Других книг не было, а солдаты о газетах даже и не знали, что они издаются для чтения, а не для собачьих ножек под махорку или для завертывания селедок.
Интересы наши далее казарменной жизни не простирались. Из всех нас был только один юноша, Митя Денисов, который имел в городе одинокую старушку бабушку, у которой и проводил все свободное время и в наших выпивках и гулянках не участвовал. Так и звали его красной девушкой. Мы еще ходили иногда в трактиры, я играл на биллиарде, чему выучился еще у дяди Разнатовского в его имении. В трактирах тогда тоже не получалось газет, и я за время службы не прочитал ни одной книги, ни одного журнала. В казарму было запрещено приносить журналы и газеты, да никто ими и не интересовался. В театр ходить было не на что, а цирка в эти два года почему-то не было в Ярославле. Раз только посчастливилось завести знакомство в семейном доме, да окончилось это знакомство как-то уж очень глупо.
На Власьевской улице, в большом двухэтажном доме жила семья Пуховых. Сам Пухов, пожилой чиновник, и брат его - помощник капитана на Самолетском пароходе, служивший когда-то юнкером. Оба рода дворянского, но простые, гостеприимные, особенно младший, Федор Федорович, холостяк, любивший и выпить, и погулять. Дом, благодаря тому, что старший Пухов был женат на дочери петербургского сенатора, был поставлен по-барски, и попасть на вечер к Пуховым, а они давались раза два в год для невыданных замуж дочек - было нелегко. Федя Пухов принимал нас, меня, Калинина и Розанова, бывшего семинариста, очень красивого и ловкого. Мы обыкновенно сидели внизу у него в кабинете, а Розанов играл на гитаре и подпевал басом. Были у него мы три раза, а на четвертый не пришлось. В последний раз мы пришли в восемь часов вечера, когда уже начали в дом съезжаться гости на танцевальный вечер для барышень. Все-таки Федя нас не отпустил:
– Пусть они там пируют, а мы здесь посидим. Сидим, пьем, играем на гитаре. Вдруг спускается сам Пухов.
– Господа, да что же вы танцевать не идете? Пойдемте!
– Мы не танцуем.
– Да и при том видите, какие у нас сапоги? Мы не пойдем.
Так и отказались, а были уже на втором взводе.
– А вы танцуете?- спросил он Розанова, взглянув на его чистенький мундирчик, лаковые сапоги и красивое лицо.
– Немного, кадриль знаю.
– Ну вот на кадриль нам и не хватает кавалеров. Увел. Розанов пошел, пошатываясь. Мы сидим, выниваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице. Как безумный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам: