Мои воспоминания (в 3-х томах)
Шрифт:
Да, жизнь нашей провинциальной "интеллигенции" нельзя было назвать культурной. Она была не культурна и в личном смысле, но еще больше в общественном, в смысле взаимоотношений.
Все это были люди, много поколений друг с другом знакомые, одного уровня, а между тем в отношениях всегда чувствовалась какая-то настороженность; весь обмен житейский проходил на подкладке взаимного недоверия. Только в детях это не чувствовалось, а уже в школьном возрасте просыпалась какая-то оглядка. И все общение людей было внешним покровом поверх внутренней отчужденности. Никогда, как у нас в провинции, не приходили мне так часто на память слова Гёте: "Люди -- плавающие горшки, которые друг о друга толкаются".
Говоря об обхождении, не могу не припомнить здесь странное впечатление,
Александра Константиновна Оленина, та самая, которая занимала меня разговором о здоровье германского наследного принца, -- когда я ей сказал, что объехал таких-то наших помещиков, одобрительно ухмыляясь, своим жирным голосом пропела: "А Сергей Михайлович акклиматизируется". На что муж ее, предводитель дворянства, постукивая пальцами по табакерке, сквозь щетинистую решетку рыжих усов и желтых зубов процедил: "Нда-с, демократизируется, демократизируется-с"... Повторяю, совсем не понимал их точки зрения, но с той точки, на которой я стоял, это представлялось мне ужасно для них же обидным самоуничижением. Не могу сказать иначе: все это было очень некультурно, некультурно потому, что нечеловечно. Но нечеловечность -- наклонная плоскость, она через дикость ведет к зверству, и если в верхних слоях уездной культуры так чувствовали, то удивительно ли, что в низших слоях той же культуры впоследствии расстреливали человека только за то, что он князь или граф? К этому вернемся в своем месте, а сейчас хочу еще рассказать из впечатлений того же порядка. Это было сорок лет тому назад, но помню.
В начале восьмидесятых годов я в качестве члена училищного совета производил экзамены во многих сельских школах. Однажды на экзамене в селе Большие Алабухи входит в класс и рассаживается по скамьям целая компания барышень и молодых людей: барышни в шляпках, с зонтиками, молодые люди с околышками каких-то учебных заведений, словом, -- местная "интеллигенция". Я ничего не имел против того, чтобы на экзаменах присутствовали посторонние, но они пришли не ради экзаменов, они на детей даже не обращали внимания, не интересовались их ответами; они интересовались, я ясно это ощутил, исключительно "князем": как это "его сиятельство" будет детей народа экзаменовать? Они прямо пришли как на представление. И я дал им представление. Мои экзамены всегда проходили весело; после первого смущения очень скоро устанавливалось доверие.
Но тут я понемногу превратил экзамен чуть не в игру; я задавал глупые вопросы вроде того, что тяжелее -- фунт камня или фунт пуха, спрашивал, могут ли у пилы быть зубы, а у него, отвечающего мальчика, зубья и т.п. Я обращался за ответом к целому классу, заставлял поднимать руки -- стояло движение, стоял смех. Бородатые родители вдоль стен радовались. В этом слиянии общего благодушия интеллигентная компания в шляпках и с околышками осталась чужая, одинокая. Представление было, но они вряд ли вышли им удовлетворенные.
О сельских экзаменах вспоминаю с удовольствием. Что за прелестные бывали экземпляры среди этих детей! Какая радость знания, какая радость в оказании своего знания. Никогда не забуду одного мальчика в селе Криуши; как он решал изустную задачу. Он не то что сам решал, а как будто вам объяснял, как вам бы следовало ее решать. "Сносим три, а пять в уме; три и четыре --
"Кто часто их видел, тот, верю я, любит крестьянских детей".
Не люблю Некрасова, но обожаю этот стих: вся Россия в нем с ее нераскрытыми возможностями... Что за материал крестьянские дети; а что из него потом выходило!..
Помню одного совсем маленького, скороспелку, который непременно хотел перейти в следующий класс, но и учитель и батюшка хотели его задержать по причине юности его. Я задал ему десятую заповедь; он начал очень храбро, но скоро запутался во всех этих "не пожелай", запутался и наконец умолк. Я ему сказал, что на следующий год опять приеду и опять спрошу его десятую заповедь. Белокурый был, и в черных ресницах синие глаза. Аистов была его фамилия...
Среди учителей были заслуживающие уважения. Помню в Алабухах старого бородатого Остроумова. Он был с удивительным воспитательным даром; когда ученик волновался, запинался, а он знал, что ученик хороший и только не может вследствие волнения товар лицом показать, он подходил к нему сзади, и этого было довольно; из него как будто излучалась какая-то успокаивающая сила; ученик входил в полное обладание своим знанием и своими возможностями и прекрасно продолжал... Однажды приехал я в алабуховскуго школу на урок; был вторник, базарный день. Вхожу в класс -- ученики в сборе, учителя нет:
– - Где Николай Семенович?
– - На базар ушел.
Я посидел, поспросил их и уехал домой. Был чудесный осенний день; но пока я ехал те пятнадцать верст к дому, стала надвигаться свинцовая туча, и когда приехал в Павловку, разразилась настоящая зимняя пурга: в окно страшно было глядеть. Я сел обедать, когда вдруг докладывают: "Учитель Остроумов". Приехал извиниться и просить, чтобы я его училищному совету не выдавал.
Милый учитель был у нас в Павловке в начале девятисотых годов, Дмитрий Иванович Добротворский. Сам с детскими глазами, любил детей. Его, пока я был зимой в Риме, скушал управляющий, несмотря на все мои заступничества. Против него выставлялось, что он высек сына кузнеца. Из его собственного письма выходило, что он совершенно прав, что нельзя было иначе поступить, но мне было дело представлено так, что отец кузнеца, да и другие служащие, намереваются подавать протест, что дело грозит перейти в газеты... Я должен был дать свое согласие на увольнение. Но вспомнилось мне, как в детстве однажды старый наш кучер рассказывал нам, как он своего сына Степку пробирал за какую-то провинность: "Уж я его, поганца, таскал-таскал, таскал-таскал..." И вдруг тут такая родительская щепетильность... После уже я узнал, что милый наш Дмитрий Иванович ухаживал за дочерью кучера Петра и на этом пути встретился с сыном управляющего. Вот, значит, что, и тут cherchez la femme. Co своего нового места Дмитрий Иванович всегда присылал мне поклон, а на старом месте его помнили, и те же родители впоследствии говорили об этом случае как о чем-то, чего они сами в толк не возьмут.
Однако лучшее впечатление из всего преподавательского состава производили на меня не учителя, а учительницы из так называемых епархиалок. Меня всегда удивляла разница женского и мужского воспитания в духовной среде. Сравнить семинариста и епархиалку! Все различно; это люди разного склада, разного прикосновения к жизни. Благодаря чему могла определиться такая разница? Надо было быть знакомым с внутренними условиями мужских и женских учебных заведений тогдашнего духовного ведомства, чтобы ответить на этот вопрос. Я же видел только уже готовые образцы этого воспитания и могу только сказать, что всегда недоумевал, как семинарист и епархиалка могли быть брат и сестра. Это были девушки-апостолы. Умные, спокойные, деловитые; и такое женственное с учениками обхождение. Кто когда подведет итог этим труженицам, да и вспомнит ли кто о них теперь? Какой труд и в каких условиях! Подневольная зависимость от сельского начальства, пьяные требования, пьяные угрозы... И двенадцать -- пятнадцать рублей в месяц!