Мои воспоминания (в 3-х томах)
Шрифт:
– - Вы знаете такую-то?
– - Я была с ней знакома прежде, но теперь она слишком богата для меня.
Это, так сказать, пример скромности; а вот что мне сказала одна чикагская дама, когда я ее спросил:
– - Вот в Нью-Йорке, там есть знаменитые "пятьсот". А сколько, вы думаете, их в Чикаго?
– - Я думаю, -- сказала она с расстановкой, -- что нас восемьдесят.
А я подумал: наверное, продвигаясь от Чикаго еще на запад, я наконец дойду до деревушки, где какая-нибудь встречная девушка на мой вопрос "Сколько вас?" ответит, как в известном стихотворении: "Нас семеро". Я много раз это говорил на публичных лекциях. Мне это сходило: американцы любят, чтобы им про них же рассказывали,
В этой стране равенства любят все, что внешне отличает. Там масса клубов, обществ, следовательно, несметное количество людей, которые перед своей фамилией могут поставить: "председатель, вице-председатель, секретарь" и т.п.; наименования должности или звания прилипают к человеку так же крепко, как и его имя, и остаются за ним навсегда, даже по выходе в отставку: senator, major, governor, judge (сенатор, майор, губернатор, судья). Должен, однако, сказать, что это чинопочитание есть только внешний спутник светского обхождения; оно совсем не заражает собой деловитую, служебную сторону жизни. Там, наоборот, царствует удивительная простота отношений. Помню, был я в кабинете того, что по-нашему был бы попечитель учебного округа штата Миннесота. У него сидело человека три подчиненных. Был июль месяц, и двое из присутствующих были в одних жилетах. Помню, как пленила меня простота взаимоотношений. По тому, как говорили люди друг с другом, никак нельзя было определить, который начальник, который подчиненный. Ясно я ощутил, что американское чинопочитание есть некоторая игрушечность, невинная сама по себе, а не духовная зараза, как в некоторых странах Европы.
В этой стране равенства любят все, что внешне выделяет. На общественных балах при входе в зал стоит "хозяйка бала", но стоит на коврике, и рядом с ней несколько дам, которых она приглашает принять участие в "принимающей группе"; они выстраиваются на ковре. Все входящие дамы перед ними приседают, они отвечают приседанием. Разве не игрушки? Попасть в "принимающую группу" большая честь. На другой день с трепетом раскрывается газета: прочитать свое имя на втором или третьем месте -- какое удовлетворение. Газеты очень выделяют эту сторону жизни и поощряют снобические склонности. В Бостоне есть маленькая еженедельная газетка "Town Topics". Она доходит до последней степени наглости в описании и обсуждении внешности дам; и тем не менее все накидываются на нее и, ища собственное свое имя, с завистью читают чужие имена. Я был однажды в одном доме, где на столе лежал номер этого отвратительного листка. Хозяин с гордостью показал мне, что в первый раз он и жена упомянуты на страницах "Town Topics". Это смешная и гнусная сторона американской жизни; и печально, что в печати она находит поощрение.
Газеты американские, в смысле воспитательном, играют не почтенную роль. Они шумливы, набрасываются на внешнюю сторону явлений; они выдумывают крикливые заглавия, наполняют столбцы пустяками. Помню, в Чикаго, в зоологическом саду, родился маленький гиппопотам.
Казалось, довольно двух строчек в отделе "Смесь". Нет, целые столбцы в газетах -- "Маленький гипо в нашем зоо". Интервьюерство сильно развито (кто этого не знает), но критики, настоящей, нет. После моих лекций описывали мою наружность, но по существу -- ничего. Иногда перепечатывали программу лекций. Однажды, входя на кафедру, я забыл отвернуть подвернугые брюки. Вот тут я, то есть мои брюки, удостоились целого столбца.
И только после последней моей лекции в Чикаго появилась оценка прочитанного курса и лектора как такового. Когда я спросил сведущего человека, почему такое внимание приберегается к концу, потому, сказал он, что если бы это было сделано раньше, это бы вам послужило рекламой, а за рекламу в Америке надо деньги платить; даром ничего не делается. Очень неприятная сторона американской газеты, что статьи без подписи. Эта анонимность придает нечто безапелляционное, что
Вернемся к г-же Маквей, той, которая познакомила меня с милым профессором Нортоном. Ее дом по набережной Северного берега был No 3. Милая, добрая, гостеприимная. Во второй мой приезд в Чикаго она потребовала, чтобы я у нее в доме остановился.
– - Но, миссис Маквей, я пробуду в Чикаго три недели.
– - Хотя бы три года.
Ее муж был пример самого тонкого, образованного, воспитанного американца, что не мешало ему заниматься своими торговыми и денежными делами. Всякий американец имеет дом и контору; в конторе -- дела, дома -- отдых. "Business" (дело) поглощает его всего, это альфа и омега американской жизни. Помню, одна дама мне рассказывала, что однажды старик Пульман, изобретатель "пульмановских вагонов", жаловался ей на усталость.
– - Почему вы не бросите ваш бизнес и не отдадитесь какому-нибудь увлечению -- спорту, коллекционерству?
– - But business is my hobby. (Но бизнес и есть мое хобби.) Это очень характерно. Уклад жизни атрофировал в них те ощущения, которые связаны с отдыхом, с передышкой. Мне всегда казалось, что у нас какой-нибудь лавочник в уездном городе, сидя на завалинке и глядя, как вечером в пыльном облаке возвращаются коровы домой, больше наслаждается отдыхом, чем Пульман за своим обеденным столом. Я раз обедал у Пульмана. Его жена была очень простовата и совсем не сочеталась с окружающей роскошью. Она точно будто не умела приспособиться к неожиданно свалившемуся наследству. На столе, среди хрусталя и серебра, лежали розы и орхидеи, полузакрытые перистым папоротником. Помню, когда сели за стол, она вполголоса обратилась к слуге: "Свет!" И под папоротником, как светляки, загорелись крохотные электрические лампочки...
В Америке, то есть в некоторых американских домах, роскошь подавляет не тем, что она есть, а тем, что она так обладателем подчеркивается. Имеешь иногда впечатление, что на всех вещах значится оценка их; она как будто никогда не забывается. Право, иногда кажется, что с тарелок, на которых вы едите, только сейчас смыто обозначение цены. Помню рассказ А.И. Нелидова, нашего посла (в Константинополе, в Риме, в Париже). Он однажды обедал у одной богатейшей американки. Стол утопал в роскоши. В особенности поразила его посуда; к каждому блюду новый сервиз; наконец, к десерту подают такое великолепие, что он, любитель и знаток, перевернул тарелку, чтобы посмотреть метку фабрики. Увидав, что это один из редчайших севров, он поздравил хозяйку с ее удивительным сервизом. Она только махнула рукой:
– - Если бы вы видели, что мы подаем в парадных случаях... (dans les grandes occasions).
Опять я отвлекся от г-жи Маквей. Она сочетала интересы светские с умственными. К моим лекциям она относилась с трогательной внимательностью; ни одной не пропускала, перечитывала их на дому, подбирала мне знакомства, которые могли мне быть полезны в моей поездке по университетам. Прямо скажу: как к родному сыну она ко мне относилась там, на далекой чужбине. Вот трогательный случай. Когда я жил у них и читал лекции по приглашению Чикагского университета, всякий раз она отвозила меня на лекцию в собственной карете -- после обеда, как заведенные часы. Прошла и последняя лекция; через два дня я уезжал. Накануне отъезда мы поехали в концерт. Едем; вдруг на углу одной улицы она вскрикивает:
– - Вы не заметили?
– - Что такое?
– - Лошади хотели повернуть направо. Они думали, что мы на вашу лекцию!
И в том, с какою трогательностью она отметила постоянство лошадей, я видел, как ей дорого все, что касается моей работы.
Милая, добрая миссис Маквей. Но и она была заражена зудом светскости.
– - Конечно, все это очень хорошо, что вы читаете, -- история, литература, Тургенев, Толстой. Но вам, право, нужно когда-нибудь прочитать и о светской жизни в Петербурге.